сью, не нравится? уж девок наших лапать не будешь, — а девки-то хохочут-заливаются, руки в боки, — да бросили бы в Яузу али в Неглинку, чтоб он там захлебнулся, а не захлебнется, так сами уж порвем его на кусочки, пальчики отрежем, ручки отрежем, ножки отрубим, терпи, мусью, подыхай медленно, быструю смерть еще заслужить у нас надо. Эх, нет нам воли, нету нам счастья. Со всех сторон теснят нас, не дают развернуться. А уж на что могуч, на что талантлив русский-то человек! Была бы воля ему, уж он бы себя проявил, себя показал, все вокруг разбежались бы куда глаза глядят, хошь в Америку, хошь в эту… как ее?.. Антлантиду.
А мне сразу донесли, кто народ мутит, кто на бунт его подбивает. У нас на Руси всегда так. Одни мутят, другие доносят. А бывает, что кто мутит, тот и доносит. Сперва помутит-помутит, потом подумает-подумает — да и побежит с доносом к Малюте. Малюты у меня не было, но уж они нашли, к кому побежать. Гнилозубый Шуйский, вот кто был главный зачинщик. Вы не подумайте, не Рыжков, не Слюньков и не Чебриков. Гнойноглазый Шуйский, именно он. И что ж его, казнить теперь? А я ведь обещал Басманову, что казней больше не будет. Басманов меня уговаривал, казнь, мол, бывает в государстве необходима.
И Мария Нагая, Мария Федоровна меня уговаривала. Мария Львовна великолепна была в львиной роли Марии Федоровны. Как же так, сын мой Димитрий, государь мой? Али ты думаешь, что можешь казнить, можешь миловать по собственному хотению, по своей человеческой воле? Нет, вступил на престол, так подчиняйся воле Божьей, державной. А Божья воля всегда за то, чтоб казнить, если еще ты не понял. Еще не понял ты, еще науку свою царскую, похоже, не выучил. Не в том наука твоя царская, чтоб кого-то казнить, а кого-то, скажем, и миловать. Нет, уж начал казнить, так казни. Казни и не думай. А мы за тебя помолимся. Мы помолимся, а ты казни себе и казни. Недоучил тебя царской науке Симон-волхв, врач и влах, твой спаситель. Ах, он другому тебя учил? Негодяй. Не за тем мы с братьями моими, Нагими, его нанимали, чтобы он потом учил тебя нюни распускать. Казни его, Митенька, и дело с концом. Ты его помилуешь, да он тебя не помилует. Ты думаешь, ты помиловал, ты простил — и друга себе приобрел. Глуп ты, Митенька, если думаешь так. Да он твоего же прощения не простит тебе никогда. Да твое же прощение унизит его, как пытка лютая его б не унизила. Что какой-то вор, самозванец, неведомый человек его приказал пытать, его на смерть осудил, — это снести еще можно. Даже и смерть принять, на казнь пойти, на плаху голову положить не постыдно. Но что какой-то пройдоха посмел его, природного князя, Рюриковой крови, простить и помиловать: вот за это он мстить тебе будет до последнего своего часа, до самого минутия своего… Это, вестимо, он думает, что ты самозванец, вор и пройдоха. Я-то знаю, Митенька, что ты — это ты. И как же вкрадчиво, с какою издевкою произносила Мария Львовна это ужасное Митенька; с такой издевкой, так вкрадчиво, что вся моя вера — в ее веру в меня, если не улетучивалась, то дрожала, и трепетала, и готова была обвалиться. То, что было в Тайнинском, было ли? Не было ли обманом и это, подлогом и это? И тогда что же? Тогда я — не я, тогда все бессмысленно. Ну нет уж, дудки, еще мы посмотрим, еще мы поборемся.
И все они меня уговаривали. Все они, того же Шуйского, того же Муйского друзья и товарищи, родственники и свойственники, готовые, представься только случай, лебезить перед ним, как теперь лебезили передо мной. Да что ты, царь-государь, что тут раздумывать? что рассусоливать тут? что размусоливать? Голову с плеч долой, все дела. Ишь, крамольник, ишь, охальник какой, злоумышлять вздумал против тебя. Да разве так поступил бы твой батюшка, Иван блаженной памяти Васильевич, царь грозный-пре-грозный? Допустил бы он, батюшка твой, сие? Да батюшка твой, блаженной памяти грозный царь, еще тринадцатилетним отроком, разгневавшись на родного деда этого нынешнего Шуйского, он же Муйский, не Василия Ивановича, как нынешний, а Андрея Михайловича, обвинил его, вкупе с прочими Шуйскими, что они, Шуйские, все вкупе, бесчиние и самовольство творят, и взял этого самого Шуйского, Андрея Михайловича, и велел его предати псарям, а псари долго не думали, псари его псам своим бросили, а псы тоже раздумывать не стали, не то, что ты, государь, псы с превеликой охотою разорвали его на куски и кусочки, ошметки, оглодки, а что от него осталось, то валялось потом в воротах на радость и поучение гостям столицы и жителям Белокаменной, а в каких воротах — все равно, ворота, государь мой, найдутся. И псы найдутся, и псари найдутся, и вообще богата держава твоя, государь, обильна держава твоя, государь, талантами не обделил ее Господь Бог, а ежели ты, государь, сокрушаешься, что нет у тебя, к примеру, Малюты Скуратова, как у блаженной памяти батюшки твоего, так ведь и это, государь, беда поправимая, потому у нас Малютой Скуратовым становится любой, стоит стране приказать, уж ты не сумлевайся, родимый, уж мы тебе малют-скуратовых доставим в любом необходимом количестве, да и качеством не подкачают малюты, не подведут скуратовы, если что, ты только прикажи, царь-надежа, топни ножкой, кулаком ударь по столу, али, вот, за бороду кого оттаскай, кто тебе подвернется, а уж мы-то, государь, живота не пожалеем, голову сложим, за нами дело не станет, наше дело правое, крамолу выведем, супостатов сошлем в Усть-Сысольск.
Вот вы и решайте, раз вы такие. Вы себе тут решайте, собирайте Боярбюро, заседайте всей Политдумой, покуда я не сделал ее Сенатом — а я обязательно сделаю — и университет открою, и Сенат заведу, — решайте тут, заседайте, выносите приговор в полное свое удовольствие, да и попов позовите, пусть уж будет у вас полный сбор, полный собор, а я поеду поохочусь — на медведя али за девками. До девок я всегда был охотник, сударыня, не могу утаить от вас правду. Такие переулочки были возле Киевского вокзала, да и в Дорогомилове были еще переулочки, куда мы хаживали с Басмановым, да и с Мосальским, да, бывало, и с Маржеретом, чтобы он, Маржерет, проникся прелестями незатейливого русского разврата. Там такая была одна Нюра, и такая там была одна Катенька…
Потом я одумался. Я все-таки произнес речь перед всем собором, синклитом, синедрионом. Их теперь было много на сцене. Теперь уже правительственных парсун, отодвинутых к заднику, незаметно было, а только были на сцене все эти бороды, вроде бы настоящие, на самом деле наклеенные. Да и отдельно взятые бояре, по замечательному замыслу Сергея Сергеевича, должны были быть картонными (Хворостинин их клеил). А потому что все обман, все подделка. И все эти Шуйские, все эти Муйские всегда были подделкой, были обманом, воплощенной ложью, овеществленным двуличием, осуществленным безличием. Все припомнил я Шуйским и Муйским, даже шубу мухояр на куницах, о которых кровавый батюшка мой, Иоаннус Террибилис, так проникновенно пишет бывшему сподвижнику и вечному врагу своему князю Курбскому. Все-гда-де с самого детства обижали его бояре; бывало, играет он мальчиком, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит себе на лавке, да еще и ногу на стул кладет, и даже локтем о постель его, Террибилиса, покойного батюшки, подлец, опирается. А на него, Грозного, и не взглянет; можно ли такое снести? А с казной что сделали? Всю расхитили, все себе поимаша, будто бы детям боярским на жалование, а на самом деле наковали себе сосуды злати и сребряни и имена на них родителей своих подписаша, словно это их наследственное богатство, а сами-то голь перекатная, еще при матери его, Грозного, Елене, соответственно, Глинской, у Ивана Шуйского шуба такая была, что стыдно и посмотреть на нее, мухояр зелен на куницах, да и те ветхие, драные, так вот если таково у тебя наследство, то и нечего сосуды ковать, лучше шубу себе порядочную завесть, а уж сосуды ковать, когда лишние деньги появятся…
А ты сам, Шуйский, клятвопреступник. То говорил ты, узурпатору Борису в угоду, что царевич Димитрий в Угличе на ножичек напоролся — ничего умней не мог выдумать? — потом, когда уж я подходил к Москве, начал, дрожа от страха, клясться и божиться, что спасся царевич неведомым образом, что ты, когда был в Угличе, и тела-то его не видел, теперь вот распускаешь слухи, что заклан бысть отрок от лукавого раба Бориса Годунова — так говорил ты московским людям? не отпирайся! так, так! — а ежели заклан бысть тот царевич, то значит, я — не я, я — никто, неведомый самозванец, даже, может быть, Гришка Отрепьев, хотя уж ты-то, Шуйский ты несчастный, не мог не видеть Гришку Отрепьева, мерзкого пьяницу, когда он жил тут в Чудовом монастыре. А ты бы сам заклал меня в Угличе, если бы повелел тебе Годунов. Тебе убить кого — плевое дело. Послал бы тебя Борис вместо Битяговского-злодея меня убивать, уж ты бы мастерски справился с поручением, не знаю даже, спас бы меня тот, кто спас, великий человек, врач и влах, которого священное имя мне даже и называть не хочется в паскудном твоем присутствии, глядя в гнилозубые твои очи… чем больше произносил я всех этих слов (заглядывая в макушинский машинописный текст), тем более отдалялась от меня, значит, и от него, Шуйско-Муйского, возможность настоящей и взаправдашней казни, как если бы ярость уходила в эти слова, терялась в них; оставалась только печаль.
А что ты сделал с Комарицкой волостью, Шуйский ты Муйский? Думаешь, я забыл? Думаю, что и ты не забыл. У таких, как ты, память коротка; допускаю; о своих давних злодействах ты и не вспоминаешь; но даже такой, как ты, не может не помнить, что творил всего полгода назад, когда вы разгромили под Добрыничами мое войско, чуть меня самого не убили, коня убили подо мною, и я бежал от вас в Рыльск, а вы, вместо того, чтоб меня преследовать, набросились на несчастную Комарицкую волость, меня поддержавшую, принялись дома жечь, амбары жечь, житницы жечь, жителей жечь, жителей не просто жечь, но сперва пытать, сперва мучить, мужчин подвешивать за ноги, за обе ноги или за одну ногу, к деревьям, стрелять в них из луков, как по живым, трепещущим, кричащим от ужаса, вам на радость, мишеням, а женщин, ясное дело, насиловать, уж не без этого, по многу раз каждую, целыми сотнями, потом, натешившись, сажать их на раскаленные сковороды, насаживать на раскаленные гвозди, младенцев бросать в огонь, детей бросать в воду, девушек, тоже натешившись, продавать по дешевке в рабство. Весело было, Шуйский? Хорошо было, Муйский? Ликовала душа твоя? содрогалась от счастья поганая твоя душенька? Вот только не надо мне, скотина, рассказывать, что ты все это проделывал по приказу лукавого раба Годунова. Вы всегда все делаете по приказу какого-нибудь раба, которого считаете своим господином. Но рабы это вы: рабы лукавые, ничтожные и жестокие. И нет вам, и никогда вам не будет прощения. И победить вы не можете. Все пришли под мои знамена, после ваших зверств, даже те, кто до той поры сомневался: и вся Комарицкая волость, и вся Северская земля, и все Дикое поле, и все Низовские земли.