[279]! — сказал Лжедимитрий, сильно тронутый речью Курбского. — Благослови меня!
— Если дело твое правое — Бог тебя благословит! Но я, грешник, мученик совести, не смею благословлять никого. Я сам умоляю о помиловании! Помолимся Богу!
Старец и Лжедимитрий упали на колена пред образом и стали молиться. Встав с земли, Лжедимитрий просил позволения обнять князя Курбского и в сильном волнении вышел из пещеры. В безмолвии он возвратился домой и не мог заснуть всю ночь. Страшные слова раскаявшегося изменника раздавались в ушах и терзали его сердце.
Поутру явились жители Муромеска с хлебом и солью и привели с собою связанных воевод московских, державшихся стороны Бориса. Этот первый успех в земле русской оживил все сердца надеждою. Надлежало переменить предначертание военных действий. Яну Бучинскому поручено было с малым отрядом занять Чернигов, откуда пришли благоприятные известия от начальствовавшего там князя Татева, к которому писал друг его, Хрущов. Сам Лжедимитрий вознамерился с остальным войском переправиться чрез Десну, и идти к Новгороду-Северскому и Путивлю, где собиралось сильное войско Борисово. Ударили в бубны и литавры, заиграли на трубах, и войско выстроилось. Лжедимитрий, прежде нежели надлежало ступить на землю русскую, хотел отслужить молебен для прельщения русских людей видом благочестия. При окончании священнодействия вдруг нашла туча и покрыла небо мраком. Заревел ветер, загремел гром и дождь полился рекою. Лжедимитрий, желая ободрить своих воинов, сел на коня и первый переехал чрез наведенный мост. За ним последовали все польские паны. Лишь только конь Лжедимитрия ступил на русский берег, гром разразился и ударил в землю возле самых конских ног. Лошадь поднялась на дыбы и опрокинулась с всадником. Войско и паны польские пришли в ужас; но Лжедимитрий при сем грозном предзнаменовании не потерял присутствия духа. Он обнял землю, поцеловал ее и, встав, сказал окружающим:
— Вижу действие самого промысла. Провидение бросило меня на мою отечественную землю в знак того, что оно отдает мне ее. Этот гром и буря — для Бориса!.. Вперед!
ЧАСТЬ IV
Видяще же, возлюблении, сию суету жития человечо, иже вчера славою украшен и гордяся в боярах, а ныне персть и прах, вмале является, а вскоре погибает; но помянем своя грехи и покаемся[280].
ГЛАВА IЛюбимец царский. Большая Дума. Беспокойство в тереме. Пир царский. Внезапный страх
Царь Борис Федорович встал с рассветом и велел позвать в рабочую свою палату боярина Семена Никитича Годунова, который дожидался во дворце пробуждения государя.
— Ну, что слышно, Семен, что толкуют в народе о расстриге? — спросил царь.
— Плохо, плохо, великий государь! Злой дух обуял народ. Несмотря на проклятие церкви, на твои грамоты государевы, в народе все толкуют, что этот вор Гришка — истинный царевич!
— Сущее наказание Божие! — воскликнул царь плачевным голосом. — Как можно верить сказкам, разглашаемым беглыми чернецами? Как не помыслить, что если б царевич не погиб в Угличе, то не мог бы укрываться так долго…
— Для народа сказки приятнее истины; народ не размышляет, а думают за него другие!
— Изменники, предатели, богоотступники! — воскликнул царь. — Гнусное боярское дело! Чего им хочется, этим ползунам?
— Власти и богатства, как водится. У меня в Сыскном приказе перебывало в пытке человек до ста знакомцев боярских и слуг. Все показывают, что слышали о царевиче от господ своих. Да что толку, когда ты, великий государь, не велишь трогать их!
— Постой! Трону я их, пошевелю! Узнают они меня, — сказал царь гневно.
— Давно бы пора. Если б ты слушал меня, верного твоего слуги, государь, да отдал мне в руки всех бояр, то давно был бы конец всему делу. Я так бы сжал их в тисках, что запели бы у меня правду-матку! Чистехонь-ко— запутал бы их в одни силки да прихлопнул разом, как воронят в гнезде — и аминь!
— Нельзя, Семен, нельзя! Помнишь ли, какого шуму и крику наделала опала Романовых и их приятелей? Мне доносят, что народ и теперь еще тоАкует об этом.
— Толкует или нет, не наше дело, а что нужно, то должно. Пословица твердит: за один раз дерева не срубишь; а уж как начали, так надлежало кончить. После было бы гораздо легче! Недаром говорят: первую песенку зардевшись спеть. Уж когда удалось с Романовыми, которых народ чтил, как святых, то с другими пошло бы как по маслу. Если ты, государь, рассудишь послушать совета верного твоего холопа, то позволь мне взять в клещи эти упрямые боярские бороды! Чем ждать, пока они все станут изменять, как князь Татев и его товарищи, так лучше заранее избавиться от них. Царь Иван Васильевич не боялся толков: он бы их давно уж припрятал в родовые могилы. Терпеть хуже; недаром говорят: сделайся овцою, а волки будут.
— Нет, Семен, этак нельзя! Я опасаюсь раздражить слишком народ!
— Чего опасаться, государь, народа! Он, как дудка: гудит, как в него подуют. Опасны бояре — итак, надобно сбыть всех подозрительных.
— Да кого же ты подозреваешь более, Семен?
— Всех, кроме наших Годуновых да еще двух-трех наших свойственников.
— И Басманова?
— Государь! Скажу тебе правду и об нем. Сослужил он тебе верную службу в Новгороде-Северском, не поддался самозванцу, спас город, помог в Добрыничской битве; но все старики толкуют, что ты слишком возвеличил его за то, что каждый должен был бы сделать по крестному целованию. Его ввезли в Москву по твоему приказу в рыдване, как диво какое, ты наградил его светлым платьем и дорогими сосудами, дал боярство, обширные вотчины, и что всего более — допустил к своей царской милости, какою прежде никто не пользовался. Это еще более сокрушает нас, стариков.
— Что это значит, Семен! — сказал государь, наморщив чело. — Ты не говорил никогда со мною так смело. Видно, что пример других подействовал и на тебя в нынешнее время, или, вернее, зависть мучит тебя. Все вы на один покрой! Усердны не ко мне, не к отечеству, а к своим выгодам. Дорожите царским взглядом, словом, как товаром. Знаю я вас!
Боярин Семен Никитич бросился в ноги царю и воскликнул:
— Прости и помилуй, государь-надежа, если словом или делом огорчил тебя! Но мы, верные твои слуги, не можем хладнокровно смотреть на новичков, пользующихся твоею доверенностью. Они не дали столько опытов своей верности, как мы, твои люди. Им все равно, кто б ни был царем, лишь бы награждал их; но мы, Годуновы, живем и дышим одним тобою.
— Встань, Семен, прощаю тебя, но вперед будь осторожнее. Не бойся — будет всем вам довольно, только служите мне верно. В лице Басманова я награждал верность и усердие, в которых у меня теперь недостаток. Мне надобны ныне храбрые воины, верные воеводы, понимаешь? Пройдет гроза, и они опять будут тем же, чем были прежде, то есть ничем; а вы — навсегда останетесь тем, чем были.
Боярин поклонился в землю.
— Не слышно ли чего от наших иноков из Путивля? — спросил царь.
— Ничего не слышно, но я надеюсь, что они сделают свое дело. Старик, которому мы дали твою грамоту к путивлянам, красноречив и, верно, убедит их связать вора и отдать твоим людям. Младший предприимчив и смел. Он зашил зелье в сапог и поклялся опоить злодея-расстригу. Одним или другим образом, но он не избегнет гибели, этот проклятый чародей…[281].
— Дай Бог, чтоб твоими устами да мед пить!.. Сказано ли датчанам, чтоб были у меня сегодня на трапезе? — спросил царь.
— Сказано приставам, и конюший нарядит бояр, чтоб привести их во дворец по обычному уставу.
— Повещено ли боярам быть в Большой Думе, а после откушать у меня хлеба-соли?
— Повещено. Уж дворяне твои и бояре начали собираться в сенях и в нижней палате.
— Хорошо, ступай же, призови ко мне Петрушку!
Семен Никитич Годунов вошел в нижнюю палату, примыкающую к сеням, где собравшиеся бояре сидели на скамьях и перешептывались между собою. Один из них, высокий, статный муж, красивый лицом, лет тридцати пяти, сидел в отдалении от прочих, поглаживал свою черную бороду и смотрел на других исподлобья. На нем было новое светлое платье, парчевая ферязь с высоким стоячим воротником, которого отворот лежал на спине. Воротник и застежки на ферязи и воротник шелковой рубахи унизаны были жемчугом. Поверху он имел длинный охабень[282] из красного бархата. На остриженной в кружок и подбритой спереди и с тыла голове была тафья, сплетенная из золотых и серебряных ниток с жемчугом. На груди висела золотая гривна на золотой же цепи. Под мышкою держал он высокую соболью шапку. Красные сапоги окованы были серебром. С завистью поглядывали бояре на этот наряд, подарок царский, и не смели заговорить с новым любимцем, зная его угрюмость.
— Царь-государь повелел предстать пред светлые очи свои боярину Петру Федоровичу Басманову! — сказал боярин Семен Никитич и чинно поклонился сперва ему, а после всему собранию.
Высокий и статный боярин, сидевший в отдалении от других, встал, надел шапку и важною поступью вышел из комнаты.
— Знаешь ли ты пословицу, князь Никита: раздулся, как мышь на крупу? — сказал боярин Иван Михайлович Бутурлин.
— Знаю и другую, — отвечал князь Никита Романович Трубецкой, — красненькая ложечка охлебается, так и под лавкой наваляется.
— Что ты это, князь Никита, зашел в чужую клеть молебен петь? — возразил князь Иван Михайлович Глинский. — Знал бы про себя да молчал, так было бы здоровее.
— По-моему, так лучше плыть через пучину, чем терпеть злую кручину, — отвечал князь Никита Трубецкой.
— Не тебе бы говорить, а не нам бы слушать, — примолвил боярин Иван Петрович Головин.
— Мне эти выскочки, как синь порох в глазе, — сказал князь Никита.