[334]. — Фирстенберг при сих словах так сильно стукнул по столу опорожненною им стопой, что доски едва не развалились.
— За латынь латынью, — сказал, улыбаясь, Маржерет:
Si latet in vino verum, ut proverbia dicunt,
Invenit verum Teuto, vel inveniet
(т. е. если справедливо, что истина в вине, как говорит пословица, то немцы, верно, нашли ее или вскоре найдут).
— Браво, Маржерет, браво, ты еще и поэт! — воскликнул Кнутсен. — Но если бы мы нашли двадцать раз истину, то она здесь померкнет. Черт их всех побери! Не знаешь, куда обратиться. Вчера все изгибались перед Годуновыми и проклинали Димитрия как самозванца; сегодня клянут память Годуновых и величают Димитрия царем, избавителем, благодетелем! Сам не знаешь, чему верить!
— Верить тому, что кажется вероятным и чему все верят, — сказал Маржерет. — Согласитесь, господа, трудно подумать, чтоб беглый чернец был так образован, ловок в обхождении, искусен в воинском деле. Он совершенно очаровал меня, этот Димитрий. Какие приемы, какая вежливость! Жаль одного: он целым веком родился ранее для России. Его здесь не постигнут, и все его поступки станут перетолковывать в дурную сторону. Я это испытал на себе. Лишь только кто немного отступит от московских обычаев, то и беда: тотчас прозовут нехристем, бусурманом, богоотступником.
— Приметил ли ты, Маржерет, — сказал Шварцгоф, — как косо посматривали русские, когда Димитрий похвалил меня, поцеловал и положил руку на грудь мою, узнав, что я держал знамя в Добрынской битве? Помните ли, с каким чувством он сказал нам: «Будьте для меня то же, что были для Годунова: я верю вам более, нежели своим русским!»
— Признаюсь, что этот поступок Димитрия показался мне легкомысленным, — сказал Маржерет.
— Это еще половина беды, что русские смотрели на нас косо, — примолвил Фирстенберг, — но они на самого Димитрия смотрели так, как будто хотели его проглотить вместе с нами.
— Мне кажется, что бояре и духовенство не любят его; я не дам стакана воды за их верность к нему, — сказал Клот фон Юргенсбург.
— Русские верны царям своим, в том нет сомнения, — сказал Маржерет. — Самые убедительные опыты этой верности мы видели в царствование Иоанна Грозного. Но, кажется, бояре не верят вполне, что Димитрий истинный царевич. Они не могут привыкнуть видеть в царе иноземные обычаи и обхождение. Им хотелось бы, чтобы он к ним явился настоящим русаком, таким же угрюмым, как они сами; они не рассуждают, что, если б Димитрий был даже самозванец, беглый монах, знающий все обычаи русские, то и тогда ему надлежало бы притворяться приверженцем иностранных обыкновений потому именно, что, по его же словам, он спасен иностранцем доктором Симоном и воспитан в Польше.
— Любезный друг! — возразил Фирстенберг, — оскорбленное народное самолюбие не рассуждает. Предпочтение чужеземных обыкновений своим значит предпочтение чужой земли своей. А это им не нравится.
— Правда, — примолвил Маржерет.
— Признаюсь, господа, что я опасаюсь какого-нибудь злого умысла со стороны бояр, — сказал Клот фон Юргенсбург.
— Полно, братец, ты уже слишком подозрителен, — возразил Маржерет, — войско предано Димитрию, народ вопит в Москве в его пользу; мы, поляки и запорожцы служим его лицу, а не царству Московскому. Нет! он слишком силен, чтоб бояре могли что-либо задумать против него.
— Об нас ни слова, — сказал Фирстенберг. — Мы умрем верными своей клятве и долгу. Но я говорил с польскими панами, и они сами беспокоятся насчет своего войска, которое состоит по большей части из легкомысленных искателей приключений. Вчера еще благородный и умный князь Вишневецкий говорил мне, что он намерен послать к королю просьбу о присылке нескольких регулярных полков для введения дисциплины в здешнем польском войске. Войско без дисциплины — тяжесть для страны, язва! Я боюсь, чтоб пребывание наше в Москве не наделало нам хлопот. Димитрий не имеет ни силы, ни воли, как кажется, чтоб удержать в порядке всю эту сволочь. Запорожцы служат не Димитрию, а своим выгодам. Русское войско верно царской крови; но пусть оно только усомнится в истине царского происхождения Димитрия — и тогда я не отвечаю за него так же, как и за московскую чернь, которая, как всякая чернь, жаждет только новостей. Нет, господа! Димитрий еще не так силен, как вы думаете. Только мы, мы одни умрем при знамени нашем за нашего вождя и не изменим клятве.
— Здоровье царя Димитрия, — сказал Клот фон Юр-генсбург, взяв огромную кружку в руки, — что будет, то будет, а пока не надобно унывать. Пей, Маржерет!
— Ты только рад придраться к чему-нибудь, чтоб выпить, — отвечал Маржерет, — в радости или в горе ты все прибегаешь к одному средству!
Русский боярин слышал весь этот разговор, стоя за повозками, к которым прикреплен был навес. Ганко между тем занимал разговорами слуг немецких офицеров.
— Довольно! — сказал боярин цыгану, — пойдем далее; здесь я услышал более, нежели надеялся! Пойдем скорее к запорожцам.
Русский стан оставался у них вправе. Между шалашами изредка видны были белые палатки воевод, полковников и богатых дворян. В стане было шумно и весело. Перед одною палаткою собраны были в кружок песенники. Звуки неслись далеко, и сердце боярина забилось сильнее при народном напеве. Он велел цыгану идти ближнею к стану тропинкою. Когда они поравнялись с палаткою, возле которой пели хором, боярин остановился, чтоб послушать песни. Он услышал следующие слова:
Закатилося солнце красное,
Прилегли к земле светлы цветики;
Стосковалися сердца русские
По отце родном, по царе своем.
Ах, покинул нас православный царь!
На чужбине он думу думает:
По святой Руси он кручинится
И о детках он беспокоится.
Взошло солнышко, мрак рассеялся,
Заблистали вновь красны цветики.
И вот царь-отец возвращается,
Вот он детками утешается!
Разыгралися сердца верные.
Веселятся вновь люди русские!
Боярин утер слезы.
— О Боже! — воскликнул он, — сохрани добрый наш народ от всякого заблуждения, от всякой чужеземной ереси! Как он счастлив в простоте своей, в своей вере, в своей привязанности к царской крови! Теперь, когда иноземцы взвешивают на весах своекорыстия будущую судьбу России, наши добрые ратники поют хвалу новому царю, величая не Димитрия, а кровь царскую, кровь Рюрикову! Ганко! пойдем, пойдем скорее. Сердце мое раздирается: мне горько, очень горько! О, Россия! о, моя родимая!
Стан запорожцев был укреплен, по их обычаю, повозками и представлял огромный четвероугольник с отверстием с каждой стороны. При каждом входе стояла пешая стража, а кругом расставлены были часовые. Стража остановила боярина.
— Кто вы, откуда и зачем так поздно? — сказал есаул. — Нам не велено впускать в стан никого, разве кто имеет дело к самому наказному атаману[335].
Боярин, видя, что невозможно проникнуть в стан под именем купца, тотчас переменил свой умысел и, опасаясь подать подозрения, отвечал:
— Я послан от боярина Вельского к атаману; иду прямо из села Коломенского.
— А этот черномазый карло кто таков? — спросил есаул, показывая на Ганко.
— Это мой служитель, — отвечал боярин.
— Грицко! — сказал есаул десятнику, — проводи этих москалей к вельможному пану атаману.
Запорожцы лежали вокруг огней поблизости своих телег, к которым привязаны были их лошади. Глухой гул раздавался в стане, но не слышно было ни криков, ни песен. Посредине стана раскинута была палатка атаманская, там стоял его обоз с сокровищами и казною войсковою. Возле огня на отрубке дерева сидел высокий худощавый бледный воин в высокой черной бараньей шапке, окутанный буркою. Длинные усы его висели до груди, и он, разглаживая их медленно, посматривал исподлобья на своих есаулов, из коих некоторые стояли, а другие сидели вокруг огня и, казалось, заняты были совещанием о делах общественных. Бритые головы с одною прядью волос на маковке, длинные усы придавали их лицам зверский вид. У некоторых за поясом были пистолеты, кинжалы и на бедре кривая сабля. Русский боярин, окинув взором собрание, почувствовал в душе неприятное впечатление. Это полудикое войско казалось ему стадом хищных зверей, готовых при первом случае терзать несчастную Россию. Но, скрепив сердце, он поклонился атаману.
— Что вы за люди? — воскликнул наказный атаман Головня, устремив проницательный взор на пришельцев.
— Я послан к тебе от боярина Вельского с поклоном и спросом.
— За поклон откланиваюсь, — отвечал атаман, — а за делом и самому боярину впору было бы ко мне явиться.
— Он нездоров.
— Так прислал двоих за одного, — возразил атаман с насмешкою, — видно, тяжеловесный боярин.
— Лета и заслуги боярина Вельского извиняют его.
— Летами измеряют достоинство вина, а не человека; заслугами же нам меряться теперь некстати. Заслуги наши начинаются с пришествия царя Димитрия в Россию.
— Вельский служил верно отцу Димитрия и ему теперь полезен, но я не затем пришел, чтоб выхвалять его службу.
— Чего же хочет от меня твой боярин? — спросил атаман.
— Может быть, тебе не понравится, если я стану говорить перед свидетелями.
— У меня нет никаких тайн с боярскими посланцами, — сказал атаман, нахмурив брови. — Говори! Что знаю я, то должны знать и мои товарищи.
— Бояре удивляются, что ты с войском своим не хочешь вступить в Москву, а желаешь остаться под Москвою в стане. Они просят тебя назначить для себя какую угодно часть города. Народ московский будет в опасении, когда ты вздумаешь стоять станом под его стенами, как во время войны или смуты.