Князь Иван Семенович немедленно явился к митрополиту. Филарет, выслав свой причет и оставшись наедине с князем, сказал:
— До меня доходили ужасные вести о царе и о всех делах его. Признаюсь, что, будучи им облагодетельствован, я желаю, чтоб слухи сии были несправедливы. Духовенство, сановники и народ в моей епархии прибегают к моим советам; я нахожусь в горестном положении, не смея изменить долгу и не желая оказаться неблагодарным. Хочу знать правду. Будь искренен со мною и поведай, что у вас делается, что вы думаете, чего надеетесь? Вы знаете, что я не изменник. Говори смело.
— Узнаешь истину, и сердце твое смятется, преосвященный!
— Как думают наши бояре о царе? Точно ли он сын Иоаннов или…
— Нет, он не сын Иоаннов, а расстрига Гришка Отрепьев! — возразил князь. — Столько людей в Москве узнали в нем диакона Григория, что сомневаться более не должно. Инок, учивший его в детстве грамоте и живший с ним в одном монастыре, уличил его всенародно в самозванстве и погиб в муках за правду[362]. Но нас не столько сокрушает его происхождение, сколько опасность отечества и церкви. Ненависть наша к Годуновым и страх междоусобия проложили расстриге путь к престолу. Даже люди, уверенные в обмане, охотно б молчали, если б этот Лжедимитрий остался таким витязем и таким мудрецом на престоле, каким он был в то время, когда искал венца царского. Но он не царствует, а безумствует! Окружил себя поляками и иезуитами, которые явно толкуют, что Россия должна признать власть папы. Нас, бояр, этот расстрига беспрестанно оскорбляет и огорчает насмешками, упрекает в невежестве, называет дикарями, зверями; превозносит одних иноземцев и хочет, чтоб мы ездили к латинам учиться и заслуживать имя людей. Не только за малейшую вину, но за неловкость на его военных играх выходит из себя, бранит и даже бьет палкою знатнейших сановников военных. Безрассудно расточает казну государственную на подарки своим полякам и ксендзам, на своих иноземных гударей и скоморохов, на разные ненужные вещи. Едва успев овладеть престолом, рассорил более семи миллионов рублей! Сам питается нечистыми яствами: телятиной, зайцами, раками, угрями, да и нас принуждает оскверняться за своею трапезой. Не наблюдает постов и церковных обрядов. Бегает, как шальной, по городу или рыщет на конях. Но по крайней мере он сначала занимался делами и, сказать правду, хотя вел себя безрассудно, но судил и рядил мудро. Теперь и это миновалось. С тех пор, как приехала сюда его поганая царица с кичливым отцом своим и со множеством воинов и ксендзов, из Москвы сделали кружало для потехи поляков, а из дворца игрищные хоромы. Во дворце с утра до вечера музыка, пляски и зернь[363], а на улицах московских бесчиние и денной разбой. Не только бояр, но и святителей выгнали из домов, чтобы поместить в них чужеземных пришлецов, которые ругаются над нами и в пьянстве даже бьют почетных граждан, поносят и оскорбляют непорочность жен и дев. Их атаман, расстрига, подал к тому первый пример. Бесстыдник, погубив род Годуновых, хранит дочь Бориса, несчастную Ксению, для гнусных своих утех. Это беззаконие вооружило противу него ненавистью всех богобоязливых людей и навлечет на него мщение Господне. Расстрига думает ослепить нас роскошью и блеском, как будто золото может сокрыть черноту души и низость дел! Наряжается он Бог весть в какие иноземные одежды, да и нам велит окутываться ежедневно в парчу и бархат. Разоряемся мы, бояре, разоряется и народ, чтоб угождать роскошному царю. Если бы ты видел, что делалось здесь при въезде поганой царицы и во время брачного их торжества, то не поверил бы очам своим, преосвященный! Марину ввезли, как кумир какой, на серебряной колеснице, запряженной десятью конями. Войско и дети боярские сопровождали ее в новом платье, в красных суконных кафтанах с белыми перевязями, а бояре и дворяне в светлой одежде. Народ падал ниц пред созданием дьявольским, как пред божеством! Не духовенство со крестами встретило ее, как подобает встречать царицу благочестивую, но скоморохи и гудари, в вместо священного пения огласили воздух пушечные выстрелы, звуки труб, литавров и песней польских. Поместив свою невесту в монастыре, расстрига, не боясь Бога и не стыдясь людей, завел там пляски и игрища. Друзья расстриги разглашали, что новая царица научается нашему закону и будет креститься в русскую веру, но вышло напротив. Иноверку к соблазну всех православных ввели в храм Успения, одев в русское платье и убрав дорогими камнями, посадили рядом с расстригою и патриархом на чертожском месте[364]. Расстрига сел на золотом персидском троне, а невеста его на серебряном. Прости, преосвященный, что я осмелюсь перед тобою хулить первого святителя церкви. Он избран не вольными голосами митрополитов и епископов, но волею расстриги, похитителя священной власти. Грек Игнатий не заслужил ничем высокого своего звания, ни уважения нашего: он достиг сана своего раболепством. Льстивыми словами отвечал он на пышную речь венчанного прошлеца, осмелившегося лгать пред алтарем, и с молитвою возложил на иноверку, на папистку, животворящий крест, бармы и венец царский! Лики возгласили многолетие царю и иноверной его невесте[365], которую дерзнули в церкви православной назвать благоверною цесаревной! Потом патриарх украсил Марину цепью Мономаховою, помазал миром и причастил Святых Тайн. Свершилось беззаконие, и гром небесный не поразил осквернителей храма! Но месть Божия очевидна в повсеместной ненависти народа к поганой чете.
Таким образом, Марина была венчанною царицею еще пред браком! Свершилось бракосочетание не как таинство, но как игрище, в плясках, пирах шумных и бесчинии. Народ видел Марину в венце царском, восседящую на престоле; слышал в храмах православных поминовение ее имени на ектений[366], но не видал отречения ее от латинства, не слыхал молений ее пред образом угодников! К стыду нашему, иноземка, иноверка удостоилась неслыханной почести, венчания царского, презрев святую нашу веру и поправ все наши обычаи, когда ни одна православная царица не удостоилась чей чести и славы! В день свадьбы роздано одних подарков на 800000 рублей, а кроме того, привоз этой иноверки стоит до миллиона[367].
Еще до приезда Марины надменность иноземцев, бесчинства атамана их, расстриги, и явное нарушение правил святой нашей веры и обычаев, поношение бояр и оскорбление народа вывели всех из терпения. Боярин князь Василий Иванович Шуйский, виновный тем, что подобно другим думал утишить кровопролитие и междоусобие, признав мудрого прошлеца царем, наконец увидел пропасть, в которую ввергает Россию наше малодушное потворство. Он лучше других знал истину и сам погребал в Угличе тело святого мученика царевича Димитрия. Надлежало погубить опасного свидетеля, и по доносу презренного цыгана, пришедшего в Москву с войском расстриги, князя Василия и братьев его обвинили в злоумышлении и заточили в темницы. Этот цыган не знал ни о каких замыслах и был избран только в путеводители Михаиле Татищеву по стану для узнания мнения войска в день вступления в Москву Лжедимитрия. Но Татищев проговорился или похвастал перед своим спутником, и с тех пор тайно надзирали за ним и за Шуйскими. Когда же князь Василий, негодуя на неистовство расстриги, стал рассказывать под рукою о том, что он знал о деле углицком, то долго скрываемая злоба разразилась явною местью. Нашлись доносчики, кроме цыгана, и Шуйских с их ближними заключили в темницы. Князя Василия и брата его Димитрия пытали, чтоб заставить оклеветать себя и других, но они пребыли твердыми в муках. Наконец указом объявили народу, что царь повелел князя Василия казнить смертию за покушение на жизнь его и на овладение царством. Целая Москва собралась на Лобное место и на Красную площадь в день, назначенный для казни. Вывели князя в цепях, среди воинов, предводительствуемых Басмановым. За несколько времени пред сим, когда вели на казнь дворянина Петра Тургенева и мещанина Федора Калашникова, возмущавших явно народ противу расстриги, москвитяне, обманутые им, славили его правосудие и оглашали площадь радостными восклицаниями. Не то было при казни Шуйского! Лишь только он появился на площади, умолк ропот и настала тишина, прерываемая глухими стонами и рыданиями друзей и приверженцев Шуйского. Басманов прочел указ государев. Князь Шуйский, помолясь Богу, поклонился на все четыре стороны и громко воскликнул к народу: «Братья! Умираю за истину, за веру христианскую и за вас!» — сорвал с себя боярскую одежду и положил голову на плаху. Уже палач занес секиру, уже руки и очи зрителей воздеты были к небу… сердца трепетали… вдруг раздался крик «стой!» Дворянин царский прискакал на коне из дворца и объявил милость и прощение Шуйскому. Народ как будто воспрянул от недуга. Радостные восклицания раздались на площади, и Москва помирилась с царем — на время[368].
Милость боярину испросила царица-инокиня Марфа и знатные поляки. Ты знаешь, преосвященный, что Шуйские были однако ж сосланы, но что ныне возвращены и допущены снова к милости царской. Но кровная эта обида осталась на сердце князя Василия, он не продаст души за дары адские… Он молчит до времени.
Князь Куракин замолчал, а митрополит задумался и наконец сказал:
— Признаю делами гнусными и безбожными истребление рода Годунова и бесчестие последней его отрасли, Ксении. Хотя Борис погубил нас — но мщение чуждо душе моей, и преступления его не оправдывают беззаконий нового царя. Но во всем, что ты мне рассказал о царе, вижу не злобу и не жестокость сердца, а безрассудство, легкомыслие и какое-то непостижимое ослепление. Он может погубить Россию противу своей воли!
— И погубит! — воскликнул князь. — Носится слух, что он намерен уступить Польше и тестю своему целые области. Иезуиты уже заводят свою школу в самом Кремле. Чего ожидать после этого?