— Мы ведь в Италии, так что о перепалке можно и поподробнее, — вставила Герда. — Ну да ладно, продолжайте.
— Все решает компромисс. Я обследую площадь за церковью, Теодора останется на месте. Обещает, что не отойдет ни на шаг. Туман, поодаль движутся тени маклеров и мелких торговцев. Я обхожу церковь сбоку, под портиками. Краткое отступление, чтобы описать мое волнение при мысли, что я снова увижу Пальмину. А если она не придет? Кто собою дорожит, от любви убежит … и хотя любовь в данном случае не при чем, вполне вероятно, что Пальмина достаточно сообразительна, чтобы применить к себе слова поэта. Скорее всего, она знает, как нам ее не хватало во время моей болезни. Но продолжать жить с ней под одной крышей было невозможно: от нее доставалось всем — Теодоре, лавочникам, привратнику. Эта девушка постоянно создавала вокруг себя адскую атмосферу, однако сказать, что она вела себя вульгарно, тоже нельзя. Когда Теодоры не было дома, она пела во все горло: «Ни гроша на ночлег, ни гроша на еду, остается только…». Что? Что именно? Проклятая память! Лишь некоторым калекам и горемыкам дано петь таким чарующим голосом. Потом она заболела бронхитом, вроде бы выздоровела, но врач так не считал, она предъявила ультиматум: оставаться в больнице за наш счет не будет и либо выписывается и возвращается к нам, либо уезжает домой. Англичане были на подступах к городу, бомбардировки сделались обычным явлением. Она нагрянула неожиданно, нагруженная вещами. Тут же началось выяснение отношений, я попробовал было выступить в роли миротворца, но мне не удалось ее удержать, и она уехала. Для нас, оставшихся, начались мрачные времена под названием «освобождение». Голод, болезни, всякого рода невзгоды. Пальмине, можно сказать, повезло: она вовремя оказалась по ту сторону Готической линии[10]. Год спустя от нее пришла весточка. Через два часа после ссоры с нами ей удалось сесть на попутный грузовик. В Апеннинских горах грузовик попал под бомбежку, так что домой она добралась в одной рубашке. После первых известий между нею и мной, между нею и Теодорой началась полутайная переписка, сердечная, несмотря на обиженный тон приходивших от нее писем. Вернется ли она к нам? Так или иначе, мы больше не выпускали друг друга из виду. На этом, пожалуй, заканчивается пролог.
Я тщетно обхожу вокруг собора, возвращаюсь, вижу шубу жены рядом со стражем порядка (не иначе, Теодора спрашивает о трамвае из Сан-Клементе); через секунду из тумана возникает маленькая фигурка, и две тени сливаются в долгом объятии. Это она, Пальмина. Она протягивает мне длинный картонный футляр трубкой, из которого выглядывает букет желтых роз. С таинственным рулоном в руке я следую за двумя женщинами. Мы ищем кафе. Пальмина не бывает в центре и ничего здесь не знает, но, в конце концов, нам удается найти безлюдное кафе с бильярдными столами в смежных комнатах. Женщины разговаривают между собой, пикируются, миролюбиво обнимаются. Пальмина объявляет, что под букетом роз — бутылка, предназначенная мне, а розы — для Теодоры. Вино — красная игристая «Сорбара». Я смущенно благодарю. Теодора решает, что ей нужно кое-что купить, Пальмина предлагает пойти с ней, у меня же нет ни малейшего желания ходить с бутылкой и цветами по туманным улицам, так что я предпочитаю остаться в кафе. Я жду их не меньше часа, один, среди теней игроков, топчущих рассыпанные по полу опилки. Мне кажется, Пальмина выздоровела: на щеках симпатичный румянец (пудра, говорит Теодора), подпрыгивающая из-за хромоты походка кажется мне по-прежнему прелестной. Интересно, о чем они сейчас говорят. Думаю, они правильно сделали, что оставили меня здесь. Поиски утраченного времени — не для женщин. Наедине с самим собой приятнее погрузиться в ту жизнь, которая, как мне казалось, закончилась навсегда. Начнется ли она снова? Ничто не начинается снова. Ловкая Пальмина мастерски использовала мою склонность видеть в себе убежденного борца с несправедливостью. Полноправная хозяйка в доме, она всегда говорила «мы, бедные служанки», и я думал, что ее действительно обижают. Абсурд! Она была «с вывихом», но подкупала своей жизнестойкостью. Ящерица, у которой отрастает отрубленный хвост. Далеко не оптимистка, она обладала способностью заставить самого большого оптимиста чувствовать себя рядом с ней последним пессимистом. Только идиоты, нувориши, грассирующие служанки могли умиляться, что мы держим ее. Все соседи были в ужасе от нашей Пальмины. Я смотрю на часы: до отхода поезда остается двадцать минут. Если мы опоздаем, мне придется торчать в М. до полуночи с бутылкой и букетом роз. Напрасные опасения: женщины уже возвращаются, причем по их виду трудно понять, окончательно ли они поссорились или окончательно помирились. Время еще есть, мы выбегаем на улицу, Пальмина сажает нас в переполненный трамвай, едет с нами на вокзал. Смотрю на часы: чудо, если мы не опоздаем. (Чем они, черт возьми, занимались, эти женщины? Мне хочется, чтобы Пальмина вернулась к нам, и вместе с тем страшно, что это произойдет — может быть, даже скоро. В поезде узнаю, сейчас не до этого.) Мы приезжаем на вокзал, я лечу за перронным билетом для Пальмины, и не успеваем мы добежать до платформы, как подходит наш поезд. Судорожные объятия, я тоже обнимаю Пальмину, чего никогда раньше не делал, потом мы машем ей в окно из отходящего поезда. Мы стоим в коридоре, при внезапном толчке бутылка выскальзывает у меня из руки и, упав на пол, разбивается. По коридору разносится приторный запах, люди смотрят на меня осуждающе и стараются спасти ноги от разлившегося вина. Поезд мчится сквозь ночь, в вагоне холодно. Теодора нашла место и, уже сидя, вспоминает вслух, что бутылки этой сумасшедшей разбивались и раньше. Проходит полтора часа, скоро наш город. «Надеюсь, ты не собираешься нести эти розы домой, — говорит Теодора. — Наша нынешняя судомойка сбежит, если только заподозрит, что мы видели в М. маленькую змею. Держи язык за зубами. А букет отдай профессору Черамелли, вон он стоит в конце коридора. Скажи, что посылаешь цветы его жене, она будет довольна. И не вздумай объяснять, почему мы не можем появиться с ними дома».
Почтенного профессора, которого я не видел лет десять, удивляет неожиданный подарок. Он не понимает, с какой стати я сую ему букет, нерешительно отказывается его принимать, я бормочу что-то нечленораздельное про знак благодарности, после чего цветы переходят к нему, — благо профессор едет налегке и руки у него свободны. Мы выходим из поезда, профессор, попрощавшись, удаляется с букетом. Еще несколько секунд я вижу желтые розы в мертвенно-бледном неоновом свете какой-то вывески: одна сломалась, уронила головку. В дымке тумана… Думаю, вам этого хватит, и если изложить все чуть менее сбивчиво, не так беспорядочно…
— Наоборот, чем беспорядочнее, тем лучше, — сказала Герда и посмотрела на часы. — Жаль, я без диктофона. Через два часа первый из моих «итальянских рассказов» отправится в путь. Желтые розы. Отличное заглавие, то, что надо. Спасибо.
ДОННА ЖУАНИТА
Где-то работало радио, донося до слуха слабые звуки музыки. Герда решительно захлопнула окно и повернулась к Филиппо.
— Первый опыт оказался удачным, так что не бросайте меня, — сказала она, глядя на него прищуренными глазами тигрицы в засаде. — Мне нужна вторая итальянская сюита для моего цикла. Как вы знаете, это мой хлеб. Неужели здесь нет ни одной вещи, которая могла бы дать вам ля, — картины, книги, цветка, фотографии? В вас есть та непосредственность, которой так не хватает мне. Непосредственность не мой конек.
— Здесь ничего такого нет, — ответил Филиппо. — Здесь только вам удалось что-то сказать моему сердцу. Но за этими окнами! О, вы не представляете себе, кого оставили за окном.
— Кого же? — спросила Герда, с любопытством глядя на дорогу. — Какого-нибудь головореза, который задумал похитить меня?
— Женщину. Донну Жуаниту. Так звали ту, кого напомнила мне помешавшая вам мелодия: для меня это имя связано с музыкой из комической оперы Зуппе «Донна Жуанита».
— Первая любовь? — спросила Герда.
— Более сильное чувство. Сначала — детская ненависть, потом — мужская жалость. И, наконец, забвение… до той минуты, пока не послышалась эта мелодия.
Донна Жуанита появлялась на пляже около полудня, запахнувшись в просторный купальный халат и пряча лицо под широкополой соломенной шляпой с завязками на шее. Смуглая, с пышными формами, она была недоступна для нескромных взглядов, и, раздевшись в единственной на пляже кабине, выходила из нее еще более одетой, чем до этого: платье и нижняя юбка — по щиколотку, перчатки, веревочные туфли, темные очки, сменивший шляпу темный тюрбан. От соприкосновения с водой доспехи разбухали, превращая купальщицу в огромную медузу. Она не плавала, а восседала на воде. Дно там круто уходило вниз, так что в двух метрах от берега уже было с головкой. Но для привычного маршрута Жуаниты это не имело значения. Стоило ей плеснуть хвостом, и она была уже у первой скалы, напоминавшей по форме стул и потому получившей название carregun[11]; здесь она садилась, туфли — в воде, а взгляд гордо обращен к террасе, нависшей над морем. Затем она возвращалась в лоно бухты Тети (единственное видимое в данном случае лоно), края туники надувал ветер, увлекая Жуаниту к «малой скале», второй стоянке, а потом к «средней скале» — низкой площадке, почти атоллу, щетинившемуся морскими ежами и острыми раковинами мидий; и там тоже, опустив ноги в воду, Жуанита отдыхала несколько минут. Конечным пунктом полета была «большая скала»: десять метров, до нее она проплывала по-настоящему, а потом карабкалась на остроконечную вершину, откуда открывался вид на всю ее немаленькую виллу кремового цвета, строительство которой на высоком неприступном утесе потребовало значительного количества мин и денег.
Возвращение состояло из тех же этапов, только в обратном порядке. Выйдя на берег, Жуанита давала стечь воде со своего аэростата и набрасывала на себя второй халат прежде, чем разбухшая от воды обшивка обтянет тело и придаст ему форму, и поднималась, обходя каменные глыбы, к дому. Услужливая