Мышке не надо говорить о Якове, она и так видит много страданий… Ей многое не под силу, но она все терпит… Да и зачем говорить… Все равно разве можно снять тяжесть со своего сердца и переложить ее на другого? Нет, нельзя… И не надо… Человек должен сам, один пережить, справиться с собой…
Динка приходит на хутор уже в сумерках. Ефим приехал. Мышка тоже дома. Вещи разложены по местам, стол покрыт белой скатертью, и посредине в глиняном горшке полевые цветы. Динка проходит по знакомой дорожке, мельком гладит прыгающих в восторге собак, мельком взглядывает на луг, где пасется Прима…
– Потом, потом… – говорит она, чувствуя безмерную усталость.
– Где ты была? – удивленно спрашивает младшую сестру Мышка.
Но Динка без сил падает на кровать.
– Потом… потом, – бормочет она. – Я не хочу ничего, ни есть, ни пить, а только спать. Укрой меня папиной тужуркой.
Уезжая, отец оставил на хуторе свою кожаную тужурку. С тех пор когда кому-нибудь из домашних нездоровится или просто тяжело на душе, его укрывают папиной тужуркой. В это чудодейственное средство свято верят его взрослые дети, и озабоченная Мышка, не спрашивая ни о чем, заботливо укрывает сестру папиной тужуркой.
Глава 8Сестры
Мягкие волосы сестры щекочут Динкино лицо.
– Динка, Динка! Проснись! А то после обеда я опять уеду, а мы совсем не виделись вчера…
– А что это – утро? День или вечер? – сонно моргая ресницами, спрашивает Динка.
– Да утро, утро… – смеется Мышка. – Знаешь, сколько часов ты проспала? Ведь мы еще вчера приехали! Надо же было так набегаться!
– Вчера… вчера… – машинально повторяет Динка и, садясь на кровати, мучительно трет лоб. – Мы приехали вчера, – медленно повторяет она, а в глазах ее встает хата Якова, оторванная половинка двери и в простенке над сапожным столиком летящие концы черного шарфа.
Динка спускает на пол ноги и шарит под кроватью, разыскивая свои туфли.
– Я должна сейчас же ехать… – бормочет она.
– Куда? – удивляется сестра.
– Я еще сама не знаю куда. Но я должна… – в смятении бросает Динка.
Но Мышка, смеясь, обнимает ее за шею:
– Да проснись ты наконец! У меня сегодня такой трудный день. И потом, я хотела поговорить с тобой о маме…
– А что о маме? – с тревогой спрашивает Динка, окончательно приходя в себя.
– Как – что? Ведь нет же ни письма, ни телеграммы… А мама уже давно в Самаре. Неужели до сих пор нельзя было добиться свидания… Она же знает, как мы волнуемся.
– Конечно, знает… И она бы написала, но ведь и в прошлом году, когда мама ездила к папе, ей тоже долго не давали свидания. Что же зря писать?
– Замучается она там. И папа бедный так ждет… – грустно говорит Мышка.
Тревожные мысли об отце, о матери, добивающейся свидания через тюремную решетку, омрачают лица сестер.
– Сколько унижений… Полиция, допросы… Обыщут ее там, не передала бы чего… Везде подлость! Такая подлость, что просто иногда дышать нечем! – стискивая руки, говорит Мышка.
Динка молча кивает головой и смотрит на сестру. В темном казенном платье Мышка кажется тоньше и стройнее, тоненькие, как паутинка, белокурые косы ее пышным узлом свернуты на затылке. Солнце совсем не трогает загаром нежного лица Мышки, щеки ее всегда покрыты защитным пушком, и даже около точеного носика сами по себе куда-то исчезли веснушки.
«Как мы не похожи…» – машинально думает Динка, глядя на нежно-розовые губы сестры и на темно-серые глаза с длинными золотистыми ресницами. Мышка такая легкая и воздушная, что, когда она неслышно ступает по полу, Динке всегда кажется, что в комнату спустилось белое облако.
«А я уродка… Таким всегда говорят: „Какая вы симпатичная“, потому что нечего больше сказать».
Динка мельком бросает взгляд на зеркало и недовольно отворачивается.
«Ишь, сидит, распустила Дуня косы… Глазки синенькие, щеки румяные, а пышные прожорливые губки так и лезут вперед. Несчастная матрешка! Недаром Федорка один раз сказала: „Не знаю, чого тоби не нравится, на мой вкус, ты дуже гарна дивчина“. На Федоркин вкус…» – горько усмехается про себя Динка, любуясь сестрой.
– А вот глаза у тебя стали совсем другие, – неожиданно говорит она вслух.
– Глаза? Какие глаза? При чем это тут? – останавливаясь посреди комнаты, удивленно спрашивает Мышка. Она давно уже привыкла ко всяким неожиданностям со стороны Динки, но ведь сейчас они говорят о папе и о маме, и при чем же тут какие-то глаза?
– Ты совсем не слушала меня, Динка. Я так беспокоюсь, а у тебя вечно одни глупости на уме, – с обидой говорит старшая сестра.
– Да нет, я, конечно, слушала… И я тоже беспокоюсь…
– Ну так почему же ты всегда вставишь что-то неподходящее? Говоришь с тобой об одном и вдруг слышишь что-то совсем из другой оперы… Ну почему это?
Динка вертит пальцем около головы.
– У меня мысли бегут наперегонки, – серьезно объясняет она. – Их нельзя удержать на месте.
– А надо, Динка, потому что ты вот так ляпнешь что-нибудь невпопад, и люди будут думать, что ты глупая.
– А я и правда не очень-то умная, у меня всего не хватает. И ума, и знаний, и красоты – всего-всего! Я ущербный месяц, – грустно улыбается Динка.
– Ты на самом деле так думаешь? – пытливо спрашивает Мышка, прислушиваясь к грустным ноткам в голосе сестры.
– Конечно, зачем бы я стала таиться перед тобой?
– Но ведь это же неправда, Динка, – присаживаясь рядом, горячо убеждает Мышка. – Я думаю, тебе просто надо научиться управлять собой, своими мыслями…
– Как обижен тот судьбою, кто не властен над собою, – задумчиво говорит Динка.
– Вот-вот… Откуда ты взяла эти строчки?
– Я их сама для себя придумала, только это мало помогает… У меня все – и злость, и горе, и обида – сразу, как горячая смола, прикипает к сердцу, и я уже ничего не могу с собой сделать… – И неожиданно для себя Динка вдруг тихо сообщает: – Вчера я узнала, что того музыканта, который играл на скрипке, убили…
– Убили? – широко раскрыв глаза, переспрашивает Мышка.
Динка молча кивает головой.
– Так вот почему ты просила укрыть тебя папиной тужуркой, – тихо говорит Мышка. Глаза Динки загораются злобой.
– Его убил Федор Матюшкин, он искал какие-то деньги… Это подлый негодяй, убийца! – Она вдруг хватает сестру за руку и смотрит ей прямо в глаза горячим, напряженным взглядом. – Скажи мне: если б ты шла по лесу, а впереди тебя шел Матюшкин, стреляла бы ты в него или нет?
Оторопевшая Мышка неуверенно качает головой.
– Как – стреляла? Из чего стреляла?
– Ну, предположим, у тебя был бы револьвер.
– Да я совсем не умею стрелять, – разводя руками, говорит Мышка.
– Ничего, сумела б… Револьвер не винтовка: нажал курок – и все! Ну так вот. Впереди тебя идет Матюшкин – выстрелишь ты в него или нет? – сдвинув брови, допытывается Динка.
– Впереди меня… Значит, в спину? – испуганно переспрашивает Мышка и вдруг решительно встряхивает головой. – Нет, в спину я стрелять не буду, мне это противно, я никого не могу убивать в спину!
– Скажите, какие интеллигентные штучки! Таких негодяев можно убивать со всех сторон! Ну хорошо, пусть он идет тебе навстречу. Так будешь ты стрелять в его кулацкую морду или нет? Я принципиально тебя спрашиваю!
– Да почему же это я буду ходить с револьвером и перестреливать всех кулаков? – возмущается Мышка.
– Не всех, а одного!
– Так это еще хуже. Всех так всех!
– Да ты раньше хоть одного убей!
– Не понимаю, раньше или позже… И вообще, как же это я посмею без всякого совета со старшими товарищами устраивать какие-то террористические акты? Такие вещи возможны только в случайной перестрелке или по заданию…
– Ладно, – махнув рукой, перебивает ее Динка, – задания у меня нет, так я этому Матюшкину устрою такую случайную перестрелку, что он у меня вместо одной получит десяток пуль!
– Нет, ты просто сумасшедшая или дуреха! Как была дуреха, так и осталась. А я взрослый человек, и нечего из меня дурака делать! – окончательно выходит из себя Мышка.
Сестры долго молчат.
– Тебе хорошо, – вдруг говорит Динка. – Ты уже закалила свое сердце от подлости. Я ведь недаром сказала, что у тебя стали другие глаза… Ты научилась смотреть поверх человека, и взгляд у тебя иногда такой холодный, твердый. В таких глазах и слез нет. А ведь я знаю, у тебя столько доброты и жалости к людям: когда ты приезжаешь из госпиталя, на тебе лица нет. Но, может быть, ты закалилась и от жалости? – тревожно спрашивает Динка.
Но Мышка качает головой:
– Нет, Динка… Ты сама знаешь, что это невозможно. И все-таки я закалилась. И знаешь от чего? От какой-то ежедневной борьбы с подлостью. – Мышка ловит вопросительный взгляд сестры и, смущаясь, поясняет: – Борьба – это громкое слово. Какой я борец, Динка! Я просто не могу выдержать так же, как ты. Только я не бегаю с револьвером, иначе мне пришлось бы каждый день стрелять в какую-нибудь гадину. Вот вчера, например… Привезли очень тяжело раненных солдат, предстоят ампутации. У одного совершенно раздроблена нога. У другого оторвана по локоть рука… разбита снарядом грудь. Такие муки, такие стоны. Ну, ты же была в госпитале, видела, каких привозят…
Динка молча кивает головой.
Сестра останавливается перед ней, прямая, тоненькая, на прозрачно-бледном лице ее глаза, обведенные синевой, кажутся черными, уголки розовых губ нервно вздрагивают.
«Нет, не закалилась она, нет», – быстро думает Динка, но голос сестры вдруг меняется.
– …И вот ты подумай. Сестры уже все готовят к операции, и вдруг Иван Евдокимович – ну, знаешь ты его, старый такой хирург, хороший, его все зовут у нас «седенький», – так вот он подходит ко мне и говорит: «Операции будем делать без наркоза…» Я прямо остолбенела. «Как без наркоза, почему? Я сейчас пойду к начальнику!» – «Не ходите, сестричка, бесполезно, я уже говорил с ним». – «Нет, нет! Задержите операции, у нас же есть наркоз, я знаю!» Бегу наверх к начальнику. Сидит такая туша в кителе, вся грудь в каких-то бляшках. А во мне все трясется. И голос… Не знаю даже, мой ли это голос, такой спокойный. Я говорю: «У нас мучительные операции, ампутации рук, ног… У нас же есть наркоз, дайте наркоз…» А он так отечески похлопал меня по руке: «Успокойтесь, сестра, вам пора привыкнуть ко всяким операциям, на то мы и военный госпиталь. Наркоза нет, все, что было, мы передали в офицерское отделение. Господа офицеры – народ изнеженный, а солдат на то и солдат, чтобы терпеть. Что поделаешь?»