Поскольку речь сейчас идет о нарастании монархических настроений в Элладе в первой половине IV в. до н. э., несколько расширим горизонт рассматриваемого материала. Строго говоря, вышесказанное относится не только к Афинам. Уже первые лет пятнадцать нового столетия со всей ясностью показали: греческие полисные республики в целом потерпели крах и их судьбу решает отныне персидская монархия (отсюда, кстати, и повышенный интерес к последней).
Спарта, вознесшаяся на волне своей победы в Пелопоннесской войне, попыталась, правда, вести в Малой Азии наступательную борьбу против могучего восточного соседа. Но стоило ахеменидским властям незаметно надавить на некоторые «рычаги» — и ситуация стремительно, коренным образом меняется. Спартанский царь Агесилай вынужден уйти с персидской территории, так ничего и не добившись… В Греции вспыхивает Коринфская война, все перемешивается, былые союзники становятся злейшими врагами, а былые противники — друзьями… Кончается все уступкой малоазийских греческих полисов персам и процитированными в одной из предыдущих глав формулировками «Царского мира» 387 г. до н. э., крайне унизительными для всех эллинов.
На одном эпизоде Коринфской войны хотелось бы остановиться чуть подробнее, поскольку он, как нам представляется, сыграл для мировосприятия афинян особую роль «переломного момента». В 394 г. до н. э. спартанский флот в битве при Книде терпит сокрушительное поражение от персидского. Последним командует афинянин Конон — полководец, отличившийся еще на последнем этапе Пелопоннесской войны, но затем оказавшийся в опале и вынужденный поступить на службу к персам. На следующий год Конон триумфально прибывает в Афины и, стремясь использовать ослабление Спарты с максимальной выгодой для своего родного государства, восстанавливает «Длинные стены», соединявшие город с портом Пиреем. Этот протянувшийся на несколько километров укрепленный «коридор» являлся важнейшей частью системы афинских оборонительных сооружений; его наличие обеспечивало афинянам почти полную неуязвимость от осады и взятия «измором». Не случайно спартанцы, одержав в 404 г. до н. э. победу в Пелопоннесской войне, немедленно приказали уничтожить «Длинные стены». А теперь, одиннадцать лет спустя, они вновь появились — и появились благодаря Конону и… Персии.
Ведь получилось так, что Конон находился в своеобразном «двойном статусе» — одновременно являлся персидским офицером высокого ранга и афинским политиком (кажется, ранее ни с кем из афинян такого еще не случалось). События 394 г. до н. э. как-то особенно ярко и болезненно высветили надвинувшуюся афинскую «провинциальность», доходящую до беспомощности. Помощь пришла с Востока, от «великого царя» (так греки называли владыку персов) и его подданных. Ну как было после этого не проникнуться уважением к Персии? Тогда-то, похоже, и происходит пресловутое изменение «политической атмосферы» в Афинах. На горизонте уже маячит знаменитый трактат Ксенофонта «Киропедия» — произведение, решительно невозможное в V в. до н. э.: ведь в нем персидский монарх Кир Великий, а не кто-либо иной, выведен в качестве идеального правителя!
Впрочем, не только в Персии дело; монархический принцип проявлял свою эффективность и в меньшем масштабе. Оказались достаточно успешными также некоторые другие режимы личной власти, уже в рамках самого греческого мира, — правда, в основном в его периферийных областях, которые, кстати, начинали и в целом играть все более активную роль в судьбе Эллады.
Взять хотя бы Евагора{122} — царя-тирана кипрского греческого города Саламина (правил в 411–374 гг. до н. э.). Его карьера могла произвести сильное впечатление. Он объединил под своей властью значительную часть Кипра (практически все греческие города острова), по отношению к могущественной Персии проводил весьма независимую политику: то был ахеменидским вассалом, впрочем, привилегированным, то воевал с былыми господами, то заключал с ними мир — и опять же на благоприятных для себя условиях. При своем дворе Евагор приютил немалое количество афинян-беженцев; одним из них, в частности, был и вышеупомянутый Конон, попавший на персидскую службу именно по рекомендации кипрского правителя.
Не меньших и даже бóльших успехов добился уже хорошо нам знакомый Дионисий Старший, являвшийся сиракузским тираном в 405–367 гг. до н. э. В тот момент, когда он пришел к власти, над греками Сицилии нависла грозная опасность: находившийся неподалеку Карфаген[42] вознамерился покорить этот большой и богатый остров и уже поставил под свой контроль едва ли не большую его часть. Сиракузы трепетали, ожидая, что вот-вот придет и их очередь. Однако Дионисий, возглавив город, сумел переломить ситуацию.
В 390-х гг. до н. э. карфагеняне были почти полностью вытеснены с Сицилии, а отвоеванные местности перешли под контроль сиракузян. Позже удача далеко не всегда была столь же милостива к Дионисию и часть захваченных территорий пришлось вернуть. Но в первую половину своего правления этот тиран был «на взлете», и могло показаться, что для него нет ничего невозможного. Впечатление складывалось такое, что если от кого-то в Элладе можно еще ожидать нового «великого проекта», то только от него.
Тогда-то в Сиракузы и зачастили представители философской мысли. В числе прочих отправился туда, как мы знаем, сам Платон, в то время возлагавший свои упования на личностный фактор, на воспитание идеальных правителей-философов. Так мог ли он не попытаться воздействовать в подобном ключе на столь сильную личность, как Дионисий? Собственно, Платон и сам почти прямо говорит об этом в одном из своих писем:
«Писаные законы и нравы поразительно извратились и пали, так что у меня, вначале исполненного рвения к занятию общественными делами, когда я смотрел на это и видел, как все пошло вразброд, в конце концов потемнело в глазах. Но я не переставал размышлять, каким путем может произойти улучшение нравов и особенно всего государственного устройства; что же касается моей деятельности, я решил выждать подходящего случая. В конце концов относительно всех существующих теперь государств я решил, что они управляются плохо, ведь состояние их законодательства почти что неизлечимо и ему может помочь разве только какое-то удивительное стечение обстоятельств. И, восхваляя подлинную философию, я был принужден сказать, что лишь через нее возможно постичь справедливость в отношении как государства, так и частных лиц. Таким образом, человеческий род не избавится от зла до тех пор, пока истинные и правильно мыслящие философы не займут государственные должности или властители в государствах по какому-то божественному определению не станут подлинными философами. С такими мыслями я прибыл впервые в Италию и Сицилию…» (Платон. Письма. VII. 325d — 326b).
Далее, правда, Платон пишет, что и на новом месте он тоже быстро разочаровался. Однако его тогдашние политические взгляды в результате сицилийской поездки, судя по всему, только укрепились. Во всяком случае, по возвращении в Афины он перестал «выжидать подходящего случая» и приступил к деятельности — открыл Академию. Школа эта, разумеется, мыслилась им отнюдь не как заповедник для абстрактного теоретизирования, а именно как место, где философов будут превращать в правителей, правителей же — в философов. Сама эта идея, несмотря на неудачу с Дионисием Старшим, не только не была Платоном отброшена, но, кажется, приобрела еще более четкую форму, чем прежде. Дело в том, что в Сиракузах он встретил человека, который, по всей видимости, в максимальной степени отвечал его чаяниям: пусть не самого тирана, но лицо, близко стоящее к престолу и имеющее хорошие перспективы в дальнейшем начать напрямую влиять на судьбу государства и при желании направить ее в нужную сторону. Причем желание такое с его стороны также наличествовало. Это был Дион, брат жены Дионисия, тогда еще совсем молодой человек, всецело подпавший под обаяние Платона и ставший ревностным приверженцем его учения.
Сам философ подчеркивает значение, которое имела эта его встреча с высокопоставленным юношей: «Каким образом, считаю я, мое тогдашнее прибытие в Сицилию послужило толчком ко всем дальнейшим событиям? Я познакомился и сблизился с Дионом, бывшим тогда, как мне кажется, совсем юным. В беседах я излагал ему в рассуждениях то, что, по моему мнению, является наилучшим для людей, и советовал ему осуществлять это на практике… Что же касается Диона, то он был очень восприимчив ко всему, а особенно к тому, что я тогда говорил; он так быстро и глубоко воспринял это, как никто из юношей, с которыми я когда-нибудь встречался…» (Платон. Письма. VII. 326е — 327b).
На склоне лет, после того как уже многие и многие молодые люди прошли через его учительские руки, Платон не останавливается перед тем, чтобы фактически назвать Диона лучшим, самым перспективным из своих учеников. И, думается, здесь перед нами не просто риторическое преувеличение. Платону действительно повезло: далеко не каждому выпадает такое — уже в самом начале наставнической деятельности почувствовать, что семена упали на благодарную почву. Каким вдохновляющим образом это должно было подействовать на него! Уж не родилась ли у Платона сама мысль о систематическом преподавании молодежи, об Академии под влиянием общения с этим сиракузянином? Выскажем это, разумеется, в самой осторожной и гипотетической форме. А история с Дионом имела свое продолжение, но эта «вторая глава» отношений философа и политика развертывалась уже в другое время, и мы поговорим о ней в соответствующем контексте.
Еще одним регионом, где в первой половине IV в. до н. э. монархические режимы в форме тирании добились значительных успехов, была Фессалия. Эта область в Северной Греции, довольно поздно вышедшая на историческую арену и начавшая играть видную политическую роль, в государственном отношении представляла собой рыхлый союз управлявшихся аристократией полисов, да и то каких-то «недоразвитых», недооформившихся. Одними из них были, например, Феры, которые упоминаем, постольку-поскольку именно там возникла знаменитая фессалийская тираническая династия. Периодически (но далеко