Но больше всего он любил самого себя (курсив наш. — И. С.)… Поэтому, хотя у него было много слушателей, никто не считал себя его учеником. Впрочем, некоторые переняли его бесстыдство…» (Диоген Лаэртский. IV. 53).
Читаешь это — и так и хочется воскликнуть: вот так киник! Киник, любящий роскошь, жизнь ведущий откровенно безнравственную. И.Μ. Нахов характеризует линию Биона в кинизме так: «Мы встречаемся у него с некоторыми гедонистическими и компромиссными тенденциями: например, он советует «ставить паруса по ветру», приспосабливаться к обстоятельствам и придерживаться конформизма»{175}. Подобную позицию мы и называем оппортунистической. Впрочем, слова, в вышеприведенной цитате выделенные курсивом, при всем их цинизме (вспомним, «цинизм» и есть «кинизм») можно ведь отнести почти к любому киническому философу, — исключая разве что Кратета. Разве сам Диоген не любил себя больше всего?
Продолжим обозрение киников новой генерации. Менедем (III в. до н. э.): «…Он так увлекался чудесным, что расхаживал, одетый Эринией[56], и говорил, что вышел из айда к дозору за грешниками, чтобы потом вновь сойти под землю и доложить о том преисподним божествам. Одежда эта была такая: темный хитон до пят, поверх него пурпурный пояс, на голове аркадский колпак, расшитый двенадцатью небесными знаками (то есть знаками зодиака. — И. С.), трагические котурны[57], длиннейшая борода и ясеневый посох в руке» (Диоген Лаэртский. VI. 102).
Не правда ли, каждая следующая фигура все больше напоминает шарлатана? Идем дальше. Современник Менедема Менипп, родом из Гадары, города в Палестине. Он «был по происхождению финикиец и даже раб… Но, по неуемным своим просьбам, внушенным жадностью, ему удалось сделаться гражданином Фив… Он занимался суточными ссудами и за это даже получил прозвище. Он ссужал деньги корабельщикам, брал страховку и накопил большое богатство; но в конце концов стал жертвой злоумышленников, впал в отчаянье и удавился» (Диоген Лаэртский. VI. 99—100).
Последователь Диогена и Кратета, по жадности своей занимающийся ростовщичеством и покончивший с собой из-за потери денег (в то время как Кратет с большими деньгами без сожаления расстался). Вымоливший себе гражданство в одном из греческих полисов (в то время как Диоген жил изгоем без гражданства и гордился этим). Как говорится, комментарии тут излишни. Снова и снова поневоле вертится на языке: ну и киник… И куда тут уйти от мысли о деградации школы?
Впрочем, Менипп обладал писательским талантом. На этом поприще он больше всего прославился тем, что стал создателем нового литературного жанра — менипповой сатиры (мениппеи). «Этот бурлескный жанр впитал в себя возможности, заложенные, но не до конца реализованные в древнеаттической феерической комедии, сатировской драме, мимах, «сократическом диалоге» и диатрибе[58]… Сатиры Мениппа отличались драматизмом, свободным перемещением действия во времени и пространстве, сочетанием фантастики, необычайных приключений и вульгарного натурализма, серьезным этическим и социальным содержанием, облеченным в шутейную форму («серьезно-смеховое»), барочной смесью прозы и стихов, органично дополняющих друг друга»{176}.
Правда, ни одна из написанных Мениппом сатир не дошла до нашего времени, но известны сочинения авторов, использовавших мотивы этих сатир. Ближе всего к «духу Мениппа» подошел, как считается, писатель II в. н. э. Лукиан, знаменитый «пересмешник». Что же касается самого киника, о котором идет речь, применительно к нему можно констатировать черту, отражающую уже подмеченную выше общую тенденцию: в произведениях своих он проводил кинические принципы, но жил-то совсем не в согласии с ними.
Занимался литературой и еще один представитель кинизма III в. до н. э. — Керкид. Его стихи, чрезвычайно своеобразные по стилю, поразительным образом сталкивающие друг с другом высокую лексику и откровенные вульгаризмы, по-русски можно прочесть только в дословном прозаическом переводе (подстрочнике) в «Антологии кинизма» И. Μ. Нахова. Это, конечно, не дает о них полного представления, но все-таки приведем некоторые яркие строки:
Почему богиня судьбы Тиха[59] не превратила
Этот денежный мешок, обжору и развратника Ксенона[60] в сына
Нищеты и не послала нам, беднякам, на жизнь те груды
Золота, которые он снова и снова пускает на ветер?
Что этому помешало? Что она может на это ответить,
Если кто-нибудь ее об этом спросит? Ведь богу легко
Выполнить все, что только ему взбредет в голову.
Почему же она не отберет у грязного мошенника и ростовщика,
Готового задушиться за грош, или у
Расточителя, не устающего проматывать свое состояние,
У этого губителя денег, их свинского богатства
И не даст хотя бы самых ничтожных средств на
Существование бедняку, который питается лишь самым
Необходимым и не имеет даже своей собственной посуды?
…Тогда что же это за боги,
У которых нет ни слуха, ни зрения? А еще этот
Величественный метатель молний, восседающий в центре
Олимпа…
Ровно и крепко держит он в руках весы Судьбы, и ни одна
Чаша не дрогнет.
Так говорит Гомер в «Илиаде»:
«Чаша весов упадет, когда день роковой для доблестных
Мужей наступит». Тогда почему же этот справедливый,
Весовщик никогда не склонит чаши весов в мою пользу
(курсив наш. — И. С.)?{177}
Сколько филиппик против богатых! А заодно — и против небожителей, попустительствующих несправедливому порядку вещей. Как смело, как революционно… Но ведь, если вдуматься, в основе подобного пафоса («почему у кого-то есть все, а у меня — ничего?») кроется элементарная зависть. Чувство, которое Диогену как раз было совершенно чуждо: уж в чем в чем, а в завистливости его никак нельзя было упрекнуть, он не испытывал ни малейшего дискомфорта от того, что у кого-то денег больше, чем у него.
Кстати, что касается «нас, бедняков», как выражается Керкид, — приведем некоторые данные о нем самом. Он жил в городе Мегалополе и являлся в нем крупным государственным деятелем, законодателем, полководцем, дипломатом{178}. Иными словами, принадлежал к самым верхам общества, к состоятельным людям, а уж точно не к нищенствующим низам. Очередной киник, исповедующий учение Диогена, но не живущий жизнью Диогена, вырвавшего себя из всех социальных связей. Очередной оппортунист…
Именно из оппортунистического варианта кинизма выросла в самом начале эллинистического периода одна из самых знаменитых философских школ всей античности. Речь идет о стоиках, уже многократно упоминавшихся на страницах этой книги. Мы знаем, что основатель стоицизма Зенон, прибыв с Кипра в «город Паллады», оказался вначале в числе учеников Кратета. Об этом рассказывается так:
«К Кратету он попал следующим образом. Он плыл из Финикии в Пирей с грузом пурпура и потерпел кораблекрушение. Добравшись до Афин — а было ему уже тридцать лет, — он пришел в книжную лавку и, читая там II книгу Ксенофонтовых «Воспоминаний о Сократе», пришел в такой восторг, что спросил, где можно найти подобных людей. В это самое время мимо лавки проходил Кратет; продавец показал на него и сказал: «Вот за ним и ступай!» (Диоген Лаэртский. VII. 2–3).
Впрочем, в среде киников Зенон надолго не задержался и перешел к другим наставникам. В частности, десять лет проучился в школе куда более рафинированной — основанной Платоном Академии, которая тогда находилась под управлением своего третьего схоларха Ксенократа. Кинизм в своей неприкрытой, крайней форме был слишком груб для будущего «первого стоика», но многое в этой философии его и влекло. И, начав создавать собственную систему, он, разумеется, взял в нее, смягчив, целый ряд положений умеренной ветви кинического учения. Об одном из сочинений Зенона «кое-кто шутил, будто оно написано на собачьем хвосте» (Диоген Лаэртский. VII. 4), то есть прихвостнем киников, «собачьих философов».
В литературе можно встретить такую характеристику: «…Стоицизм есть, так сказать, правое крыло кинизма»{179}. Различия между двумя школами сводились к нескольким важным моментам. Во-первых, хотя стоики, как и киники, призывали к «жизни, согласной с природой», но пресловутую «природу» понимали иначе, более рассудочно. В частности, главным природным законом представлялся им мировой разум (мировой логос, мировой огонь), лежащий в основе Вселенной и одухотворяющий мертвую материю. Этот закон имеет нормативный, обязательный характер, и мировой логос выступает также в ипостаси судьбы, фатума.
Именно представители стоической философии были в истории древнегреческой мысли самыми убежденными фаталистами. Они в деталях разработали концепцию «вечного возвращения». Мир, согласно ей, уже бессчетное количество раз сгорал в пламени вселенского пожара, и бессчетное количество раз еще сгорит, а потом возродится снова и снова, причем в том же самом виде. История опять пройдет тот же самый путь — тот же до мельчайших деталей. И вновь родится в Афинах Сократ, и вновь будет учить на улицах и площадях, и вновь будет браниться с ним его сварливая жена Ксантиппа, и вновь Сократа предадут суду, и приговорят к смерти, и философ выпьет поднесенную ему чашу цикуты… Как говорится, ничто не ново под луной.
Как говорится, ничто не ново под луной. И изменить ничего нельзя: все идет по плану, от века предначертанному судьбой. В размеренный распорядок этого мирового круговорота человек, как бы он ни старался, не властен внести ни малейшего отклонения; остается ему подчиняться. «Покорных рок ведет, влечет строптивого», — писал стоик (правда, уже не греческий, а римский) Сенека