Не Гелиос – Любимчик!
– Прощай, мальчик! НАМ запрещают смотреть в будущее, но для матери нет запретов. Может случиться всякое. Не бойся меня позвать. Против НАС нужны МЫ...
Случиться? Но что? Хочу переспросить, но вдруг понимаю – нельзя. Потому что я – человек, а мама нет, и то, что знает она, может убить, искалечить...
Ну почему так? Чем провинились мы с мамой? Ведь каждый имеет право жить! Жизнь и без того такая короткая!
– Мама! Ты... спой колыбельную. Как когда-то!
– Хорошо, мой взрослый мальчик. Я спою, а ты засни...
Элекнатисэнкида
Нори люко тане фо.
Эгис ране зала те
Ону вадис карину...
– Мама?
Ее голос еще слышен, но мамы уже нет, словно я и вправду спал на этой холодной осенней поляне возле умирающего костра. Спал – и видел сон.
Сон о моей маме.
СТРОФА-II
Дивные дела! Дожди кончились, солнышко выглянуло, холодок лужи подморозил, деревья огнем горят (рыжие – как башка у Одиссея!). Красотища! Ходи, сапожками меховыми по льду поскрипывай!
А мой дядя Андремон отчего-то мрачен.
С утра мрачен. Даже лучников смотреть не пошел, на пригорке возле шатра остался, меня рядом с собой посадил. Не любят в Куретии кресел. Да и зачем они? Кинул конский потник прямо на траву пожухлую, ноги поджал – и Сиди. Вот и сидим мы с дядей Андремоном.
Молча.
А внизу, на поляне – толпа. А внизу, на поляне – крик. Лучники там на поляне. Жаль, отсюда мало что понять можно. То есть главное все-таки понятно. Вон прутья в землю вкопаны, вон парни шеренгой редкой выстроились, а вон и башка рыжая среди них огнем горит. Значит, Одиссей Любимчик тоже там – готовится.
А в сторонке бык топчется. Всем быкам бык! Это – для победителя, понятно.
Смотрю на дядю – молчит дядя. Хмурится. И я молчу. Мужчинам болтать лишнее ни к чему. Позвал басилей, посадил рядом с собой – значит, сиди.
Сижу.
Сижу, а самому вниз хочется. Целую неделю лучники готовились. И Одиссей готовился. Сначала лук выбирал (два дня выбирал!). Потом с этим луком стоял. Целый день! Лук поудобнее ухватил, лапищу свою вытянул, губы сжал – и стоял. И только потом стрелять принялся.
Вот и стреляет. А я тут сижу. Молчу.
– А-а-а-а-а-ах! Есть! Первая мишень!
На поляне «ах!» и я «ax!» – только тихо. Ничего не видать! Первая мишень (как обычно, прутья, в землю вкопанные) она, в общем легкая, пятьдесят шагов. Как раз для меня.
На дядю покосился – молчит дядя Андремон. Не улыбается, на поляну не смотрит. А там лучники уже к мишеням бегут.
А ведь дядя должен быть там, на поляне. Басилей! Но не пошел – Фоаса послал.
Та-а-а-ак, кажется, снова строятся. Теперь уже стрелков поменьше осталось. Как там рыжий? Все в порядке, есть рыжий!
– А-а-а-а-ах!
Я уж подумал, не случилось ли чего? У нас или в Калидоне (все не привыкну, что Калидон тоже – «у нас»). Так нет вроде. Куреты стада на пастбища зимние отгоняют, и калидонцы отгоняют, дядя Терсит обиженным дедовыми даматами скот, тот, что не по обычаю забрали, возвращает (зубами своими гнилыми небось скрипит!), в селах свадьбы играют. Спокойно у нас в Этолии!
Есть! Вторая мишень! Она потруднее – сто шагов. Побежали, поглядели... А толпа кричит! Еще бы! К третьей мишени немногие дойдут. Хоть и сто шагов, а прутик то-о-оненький!
А дядя Андремон бороду на пальцы накручивает – прямо как Сфенелов папа! Что это с ним? Может, не знаю я чего?
Еще новость – дядя Геракл гонца прислал. Возвращается дядя. Он у кентавров загостился. Там праздник был – Гиллу, его старшему, волосы стригли.
(Эх, хоть бы одного кентавра увидеть! Да где их здесь УВИДИШЬ?)
Снова строятся. Четверо? Нет, пятеро. Где Любимчик? Там он, там! Молодец!
Третья мишень – двести шагов. А прутик тонкий – не видать его почти!
Одиссей, когда лук выбирали, сказал, что луки здешние – так себе, не луки. Вот у него дома лук – царь-лук! Перед тем как Любимчику волосы остригли, он из этого лука двенадцать колец пронзил, не зацепил ни одного.
Ox, и позавидовал же я! Интересно, могу я так же, но с копьем? Вообще-то, если постараться...
– А-а-а-а-ах!
Чуть не вскочил, чуть не бросился вниз. Нельзя! Дядя сидит, и я сидеть должен. Дядя молчит...
– Что делать, не знаю, Тидид!
А он и не молчит уже. Да только...
– Ты мне сын, Фоасу брат, нашим куретам – вождь. Твоя кровь – наша кровь, твоя беда – наша беда...
Что-о-о-о?
– Курета обидят – все вступятся. Вождя обидят – сто лет мстить будут. Двести лет мстить будут. В Аид Темный попадут – и там мстить будут.
– А-а-а-а-а-ах!!!
Это на поляне. А я даже головы не повернул – на дядю глядел. Дий Подземный, Гестия-Заступница, о чем это он? Мстить – кому мстить?
– Не мальчик ты, Диомед, мужчина! Поэтому слушай как мужчина. Дом твой в Аргосе сожгли. Дом сожгли, слуг убили, все, что в доме было, унесли. Сегодня утром гонец был – рассказал.
Закрыл я глаза...
– Ты им не кровник, не чужак, ты им – родич. Ты ванакта Алкмеона под Фивами спас, остальных спас, а они тебе такую обиду нанести посмели!..
Обиду? Прав, конечно, дядя. Отцов дом, отцовы слуги. Ведь родился я там, в этом проклятом Аргосе! Глубокая, моя улица, мое детское царство...
...Амикла!!!
Как же я не подумал о ней? Почему не попросил Сфенела?..
«– Ты не вини себя, господин Диомед! Ты не виноват, просто ты меня пока увидеть не можешь. Смотришь, а не видишь. А я тебя вижу, потому что я тебя люблю, понимаешь?»
Дурак я, ой дурак! А еще Светлой клялся, обещал ей!.. Смотрю на поляну, где лучники, – и не вижу ничего. Дядя Андремон говорит – не слышу. То есть слышу, конечно, да только кажется, будто дядя с гор Кавказских шепчет.
– Что делать мне, скажи? Куретов поднимать? Калидонцев поднимать? На Аргос идти? Большая война будет, со всей Ахайей война. А не пойдем – позор вечный, родича в беде бросим, вождя бросим! Ты сразу не говори, подумай сначала, пусть боль пройдет...
Теперь уже я молчу. Но только не думаю – на поляну смотрю. Просто так, не видя ничего...
...А я над ее пупырышками смеялся! Теми, что на животе. Афродита с пупырышками! Смешно!
И груди ее маленькие – вверх-вниз, вверх-вниз...
Крик! Да такой, что даже я очнулся. Двое! Двое осталось! Кто-то высокий, не увидеть отсюда и... Любимчик! Сейчас самое главное, сейчас особая мишень будет, уж не знаю, какая. То ли голубку на нитку привяжут и в небо пустят (шагов за четыреста, не меньше!), а может, ленту красную на дальнем дереве между ветвей растянут.
Не подкачай, Лаэртид!
..."Кур-р-р-р-р!" Мчится конница через Микенские ворота. И через Диркские, и через Трезенские. Стучат копыта – гореть проклятому Аргосу!..
Очнулся, головой мотнул. Кто знает, не для того ли дом мой жгли? Ванакт Заячья Губа не прочь еще одну войну выиграть. Небось уже и с Микенами договорился, и с Пилосом, и с Коринфом.
А хорошо бы их всех! За Амиклу!
– К Алкмеону-ванакту гонца пошлем, дядя. Пусть ответит. Пусть виновных накажет. Извинится пусть. Если не ответит, в Дельфы пошлем, пускай Тюрайос рассудит. И в Микены, к Эврисфею. Нельзя сейчас воевать. Они нарочно нас выманивают. Нельзя поддаваться...
Молчит дядя, кивает, бороду черную треплет.
– Нельзя... Пойдем, сынок, поглядим. Сейчас награждать станут. Ты улыбайся, и я улыбаться буду. Виду не покажем. Пока...
А на поляне... На поляне!..
Ну, молодец, Любимчик! Мо-ло-дец!
Одиссей смеется, Фоас улыбается, мы с дядей улыбаемся (ой, трудно улыбаться!). Остальные... Рты раскрыли остальные, глаза выпучили. Четырнадцатилетний парень всех обставил! Когда же было такое?
А вот и быка ведут. Ух, хорош!
– Я думал, твой друг – мальчик. А он не мальчик – мужчина!
Улыбается дядя, на меня смотрит. Держись, мол, Тидид! Держусь!
А дяде Гераклу совсем плохо!
Мы с Фоасом к нему поздороваться зашли, поприветствовать. Не сами – с Одиссеем (напросился!). Решили – вчера приехал, сегодня заглянуть следует. Родич ведь!
Заглянули...
– Плохо ему, Диомед! Совсем плохо! Ночью закричал, биться стал. А Лихас наш, как назло, к локрам уехал... Сделай что-нибудь, помоги!
У тети Деяниры – слезы на глазах. У тети Деяниры губы трясутся. Никогда такой ее не видел! Гилл, дяди Геракла старшенький, весь белый стоит, кулаки сжимает. Остальные, которые помладше, в кучу сбились, дрожат. Макария, дочка, голосит, пискляво так...
А по всему дому – рев. Да что там по дому – на улице слышно. Ходуном дом ходит!
– О-о-о-о-о-о-о-о! О-о-о-о-о-о-о!
И удары – «бух!», «бух!» Словно тараном – в ворота!
– Он... детей требовать стал. Детей... Понимаешь, Диомед? Детей!..
Не понимаю. Одно вижу – плохо.
Переглянулись мы с Фоасом. И с Любимчиком переглянулись. Переглянулись – пошли. Хоть и страшно. А что делать?
Идем, а нам навстречу:
– О-о-о-о-о-о-о-о! О-о-о-о-о-о-о!
Мы к двери знакомой – нет двери! С шипов снесена!
В горнице все вверх дном, ставни сорваны, вместо кресла – щепки горой...
– Де-е-е-ети-и-и-и! О-о-о-о-о!
Дядя Геракл на полу сидит. Голый совсем. Сидит, огромный такой, страшный, голову руками обхватил...
– Де-е-ет-и-и-и! Убей меня, брат! Убей! О-о-о-о-о!
Брата вспомнил! А ведь брат его, почитай, уже лет восемь, как мертвый!
Фоас головой качает, Одиссей столбом застыл (еще бы!), а я не знаю, что и делать. Все говорят – безумие у дяди Геракла. Гера-Волоокая насылает – до сих пор мужу своему Гераклову маму простить не может. А мне вот кажется...
– Де-е-ети-и-и! Терима-а-а-ах! Деико-о-о-онт! Кре-онтиа-а-ад!... Убей меня, брат, убей! О-о-о-о-о-о-о!
– Может, зелье какое? – это Любимчик, одними губами.
– Какие дети, Тидид? – поражается Фоас. – Не так его детей зовут!
– О-о-о-о-о-о!
Упал дядя Геракл, лицом о ковер ударился. Упал, телом всем затрясся, а по дому гул пошел.