Сталин попытался затем довести дело до конца, направив Молотова в Лондон в мае 1942 года. На предварительных переговорах по поводу этого визита в апреле 1942 года советский посол Иван Майский выдвинул условия, которые Сталин предложил за четыре месяца до этого[548]. Причем теперь уже Советский Союз требовал пактов о взаимопомощи с Румынией и Финляндией на послевоенный период. Учитывая, что германские армии все еще находились в глубине территории Советского Союза, это выглядело как дополнительное чрезвычайное выражение целей Сталина долгосрочного характера, хотя следовало подчеркнуть, что это было еще далеко не все. Имеется в виду, как в смысле условий, так и по существу, когда речь пошла о создании орбиты сателлитов, появившейся в конце войны в отсутствие соглашения.
Черчилль столкнулся с яростным противодействием Вашингтона, когда речь зашла о проведения такого рода бесед. Халл назвал англо-советский обмен мнениями противоречащим Атлантической хартии, вызовом историческому неприятию Америкой территориальных захватов и возвратом к силовой политике дискредитировавшего себя прошлого[549]. Рузвельт выдвинул примерно такую же аргументацию и для Сталина. Сталин ответил коротенькой памятной запиской, подтверждавшей получение послания Рузвельта, но не комментирующей его содержание, что было четким и ясным сигналом того, что оно получило неблагоприятную оценку. В записке, одновременно направленной Черчиллю, Сталин призывал его проигнорировать «американское вмешательство»[550].
В самом начале войны Сталин был явно готов согласиться с урегулированием на основе границ 1941 года; и он был чересчур циничен, чтобы не ожидать предложения какого-либо quid pro quo. Нет более пустого занятия, чем исторические гадания об упущенных возможностях на тему: что было бы, если бы. Цена, которую Сталин готов был уплатить, так никогда и не будет известна, так как Рузвельт оборвал англо-советский диалог, пригласив Молотова в Вашингтон.
Во время визита Идена в Москву в декабре 1941 года Сталин проявил гибкость по вопросу польских границ, назвав его «открытым»[551]. Сейчас в историческом плане совершенно понятно, что Сталин готов был в ответ на признание границ 1941 года признать, в свою очередь, восточноевропейские правительства в изгнании (против которых он пока еще не выступал), с оговоркой по вопросу о возвращении балтийских государств к статусу 1940 года и разрешении иметь советские базы на их территории. Возможно, это привело бы к формированию Восточной Европы по финскому образцу, уважающей проблему советской безопасности, но также демократической и свободной в следовании внешнеполитическому курсу неприсоединения. Это было бы, несомненно, лучше для благополучия народов Восточной Европы, и в конечном счете для Советского Союза, по сравнению с тем, что произошло на самом деле.
Все эти планы испарились, как только Молотов прибыл в Вашингтон в конце мая 1942 года и узнал, что Америка хочет от Советского Союза не политического урегулирования, а согласия на новый подход к организации мирового порядка. Рузвельт предложил Молотову американскую альтернативу сталинским (и черчиллевским) идеям относительно сфер влияния. Говоря попросту, его формула представляла собой возврат к вильсонианской концепции коллективной безопасности, осовремененной при помощи идеи относительно «четырех полицейских». Такого рода договоренность, по утверждению Рузвельта, обеспечит Советскому Союзу лучшую безопасность, чем традиционный баланс сил[552].
Почему Рузвельт верил, что Сталин, делавший столь макиавеллистские предложения Черчиллю, посчитает для себя привлекательной идею мирового правительства, не совсем ясно. Возможно, он считал, что, если произойдет самое худшее, и Сталин будет настаивать на удержании территории, завоеванной его армией, во внутреннем плане будет легче смириться со свершившимся фактом, чем согласиться на требования Сталина, когда исход военных действий все еще оставался неопределенным.
Гораздо определеннее Рузвельт высказался по колониальному вопросу. Он предложил ввести международную опеку над всеми бывшими колониями, которые «ради нашей собственной же безопасности должны быть отобраны у слабых наций» (в эту категорию он включал и Францию)[553]. Он также пригласил Советский Союз стать одним из членов-учредителей Совета по опеке.
Был бы Молотов больше философом, он, возможно, задумался бы над цикличностью хода истории: в течение полутора лет его дважды приглашали стать членом различных противоположных друг другу альянсов: Гитлер и Риббентроп в Трехстороннем пакте, состоящем из Германии, Италии и Японии, и Рузвельт в коалицию, включающую в себя Соединенные Штаты, Великобританию и Китай. В каждом случае Молотова пытались завлечь экзотическими южными странами: Берлин предлагал Ближний Восток, Вашингтон опеку над колониями. Но ни в одном из этих случаев он не позволил отвлечь себя от целеустремленного следования достижению прямых советских задач, которые были доступны советским войскам.
Не видел Молотов никакой необходимости в том, чтобы приноравливать собственную тактику к каждому конкретному партнеру. В Вашингтоне, как было сделано ранее в Берлине, Молотов согласился в принципе присоединиться к предложенной договоренности. Тот факт, что, войдя в число «четырех полицейских», он окажется в обществе заклятых врагов группировки, в состав которой его вовлекали полтора года назад, Молотова, казалось бы, ничуть не смущало. Да и, как в Берлине, согласие Молотова в принципе вовсе не подразумевало какого-то повода для него отказываться от территориальных амбиций Сталина в Европе. В Вашингтоне, как и в Берлине, Молотов был настойчив и тверд в отношении границ 1941 года, требования доминирующего советского влияния в Болгарии, Румынии и Финляндии, а также специальных прав в черноморских проливах. И в том, и в другом случае он отложил колониальные дела на более поздний срок.
По всей вероятности, Сталин ушам своим не поверил, когда Молотов сообщил ему об отказе Вашингтона обсуждать вопросы политического урегулирования, пока продолжалась война. Поскольку это означало, что ему не придется делать уступок, пока германская армия все еще участвует в боевых действиях. Знаменательно, но когда Сталин понял, что Америка откладывает политическое урегулирование на послевоенный период, то отказался от своего обычного назойливого задиристого стиля и больше эту тему не затрагивал. А поскольку его положение на переговорах укреплялось с каждым шагом союзников к победе, Сталин получал наибольший выигрыш от откладывания политических дискуссий и от захвата как можно больше военной добычи, хотя бы только для того, чтобы воспользоваться этими территориальными трофеями, как фишками в азартной игре, во время мирной конференции. Никто не осознавал в большей степени, чем Сталин, смысл старинного изречения: владение определяет на девять десятых право собственности.
Нежелание Рузвельта ставить под угрозу послевоенное сотрудничество с Советским Союзом преждевременным обсуждением целей войны могло иметь под собой как стратегическое, так и вильсонианское обоснование. Рузвельт осознавал возможности советского послевоенного экспансионизма, но он, вероятно, оказался в западне между убеждениями собственного народа и маячащей стратегической угрозой. Чтобы поддерживать военные усилия, Рузвельту более всего требовалось взывать к американским идеалам, отвергавшим сферы влияния и баланс сил. В конце концов, прошло всего несколько лет с того момента, как конгресс с энтузиазмом принял законы о нейтралитете, а подпитывавшие их идеи отнюдь не исчезли. Рузвельт, возможно, пришел к выводу, что, какими бы ни были советские намерения, оптимальной стратегией будет поддерживать соответствующую репутацию Сталина. Поскольку только на этом фоне у него появляется шанс мобилизовать Америку на противостояние советскому экспансионизму, если таковой действительно проявится.
Именно такого мнения придерживается Артур Шлезингер-младший, который утверждал, что Рузвельт подготовил укрепленный плацдарм на тот случай, если что-то омрачит советско-американские отношения: «огромная армия, сеть баз на других территориях, планы всеобщей военной подготовки в мирное время и англо-американская монополия на атомную бомбу»[554].
Действительно, все эти средства имелись в распоряжении Рузвельта. Но мотивацией их подбора в совокупности было скорее доведение до логического конца военных усилий, а не подстраховывание на случай советского экспансионизма. Базы были получены ради передачи эсминцев Великобритании; атомная бомба предназначалась для использования против нацистов и Японии; и все свидетельствует о том, что Рузвельт собирался в кратчайший срок демобилизовать армию и вернуть ее домой — он на самом деле говорил об этом неоднократно. Без сомнения, если бы Рузвельт убедился в недобросовестности Сталина, то стал бы опытным и решительным противником советского экспансионизма и имел бы в своем распоряжении уже описанные инструменты. Однако существует мало подтверждений того, что он когда-либо вообще приходил к подобному выводу или рассматривал свои военные возможности применительно гипотетической конфронтации с Советским Союзом.
Когда война стала близиться к завершению, Рузвельт и на самом деле стал выказывать раздражение тактикой Сталина. И все-таки на протяжении всей войны Рузвельт оставался удивительно последовательным и даже весьма выразительным в своей преданности советско-американскому сотрудничеству, и он считал самой главной для себя задачей преодолеть недоверие со стороны Сталина. Возможно, Уолтер Липпман был прав, когда говорил о Рузвельте: «Он не доверял никому. И он полагал, что сможет перехитрить Сталина, но это было уже совсем другое»