Важность личных отношений между лидерами и существование гармонии, лежащей в основе отношений между нациями, продолжали подтверждаться Америкой по мере приближения окончания войны. 20 января 1945 года в четвертой инаугурационной речи по случаю вступления на пост президента Рузвельт воспользовался цитатой из Эмерсона, чтобы так охарактеризовать свой подход: «…единственный способ иметь друга — самому быть им»[569]. Вскоре после Ялты на заседании кабинета Рузвельт характеризовал Сталина, как «имеющего что-то еще, помимо этой революционной большевистской штуки». Он приписывал это особое качество в Сталине его начальному образованию, полученному в духовной семинарии: «Я думаю, что в нем проглядывают черты истинного христианского джентльмена»[570].
Сталин, однако, был не христианским джентльменом, а мастером по проведению реальной политики. По мере продвижения советских войск он осуществлял то, на что намекал в частной беседе тогдашнему югославскому коммунистическому лидеру Миловану Джиласу:
«В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может»[571].
Сталинские правила игры были решительным образом продемонстрированы на завершающих этапах войны. В апреле 1945 года Черчилль давил на Эйзенхауэра, как на главнокомандующего союзными войсками, чтобы тот брал Берлин, Прагу и Вену, опередив приближающиеся советские войска. Американские начальники штабов даже не пожелали рассматривать эту просьбу. Они воспользовались ею как последней возможностью преподать урок своему британскому союзнику по вопросу о необходимости осуществлять военное планирование без оглядки на политические соображения: «Такие психологические и политические выгоды, которые могли бы проистекать из возможного занятия Берлина ранее русских, не должны перевешивать настоятельные военные соображения, какими, в нашем понимании, являются уничтожение и расчленение германских вооруженных сил»[572].
Поскольку уже не оставалось каких-либо значительных немецких вооруженных сил, которые надо было бы «расчленять и уничтожать», отказ пойти навстречу призыву Черчилля отражал лишь принципиальную точку зрения американских начальников штабов. Поистине, они с такой решительностью отстаивали свою точку зрения, что генерал Эйзенхауэр взялся лично написать Сталину 28 марта 1945 года, чтобы проинформировать его о том, что он не будет продвигаться на Берлин, и предложить, чтобы американские и советские войска встретились неподалеку от Дрездена.
Безусловно, потрясенный тем, что генерал обращается к главе государства по какому бы то ни было поводу, а тем более по вопросу исключительной политической важности, Сталин решил, тем не менее, не изменять своим привычкам и не отказываться от бесплатных политических подношений. 1 апреля он ответил Эйзенхауэру, что согласен с его оценкой; он тоже считает Берлин стратегически второстепенным интересом и выделит лишь незначительные советские силы для его захвата. Он также согласился и на то, чтобы местом встречи назначить Эльбу в общем районе Дрездена. Получив подобный дар, Сталин не преминул продемонстрировать, что он правильно расставил свои политические приоритеты. В противоположность заверениям, данным Эйзенхауэру, он приказал главный удар наступления советских сухопутных сил нацелить на Берлин, дав маршалам Жукову и Коневу две недели для подготовки атаки, которая, по словам Сталина в письме Эйзенхауэру, не начнется вплоть до второй половины мая[573].
К апрелю 1945 года, два месяца спустя после Ялты, нарушения Сталиным Ялтинской декларации об освобождении народов Европы стали вопиющими, особенно применительно к Польше. Черчилль дошел до того, что направил слезное письмо «моему другу Сталину». Соглашаясь с предложением Сталина о том, что в новом польском правительстве не должен участвовал ни один человек, враждебно относящийся к Советскому Союзу, Черчилль упрашивал включить в его состав некоторых из членов польского правительства в изгнании, находившегося в Лондоне, которые удовлетворяли бы его требованиям. Но к этому времени одного лишь отсутствия враждебных чувств к Сталину было недостаточно; подходило лишь полностью дружественное правительство. 5 мая 1945 года Сталин ответил:
«…Мы не можем поэтому удовлетвориться тем, чтобы к делу образования будущего Польского Правительства были привлечены люди, которые, по Вашим словам, «не являются решительно настроенными против русских», или чтобы от такого участия были устранены лишь те, которые, по Вашему мнению, являются «лицами крайне недружелюбными по отношению к России». Оба эти критерия нас не могут удовлетворить. Мы настаиваем и будем настаивать на том, чтобы к консультации об образовании будущего Польского Правительства были привлечены лишь те, кто на деле доказал свое дружественное отношение к Советскому Союзу, кто честно и искренне готов сотрудничать с Советским государством»[574].
Определения «на деле» и «дружественное» были, конечно, применимы только к членам Польской коммунистической партии и из их числа только тех членов партии, кто был в полном подчинении у Москвы. Но через четыре года даже старые коммунисты, которых заподозрили в националистических чувствах, были подвергнуты чистке.
А существовала ли альтернативная стратегия вообще? Или, быть может, демократические страны делали все от них зависящее с учетом географических и военных реалий того времени? Это навязчивые вопросы, так как по прошествии времени все, что уже случилось, кажется как бы неизбежным. Чем больше становится разрыв во времени, тем труднее представить себе альтернативный исход или доказать его возможность. А историю нельзя прокрутить назад, как кассету кинопленки, к которой можно по желанию приклеить другой конец.
Предотвратить восстановление границ 1941 года представлялось практически невозможным. При условии более динамичной западной политики можно было бы, конечно, добиться определенных коррективов, даже возврата какой-либо формы независимости балтийским государствам, возможно, связанным с Советским Союзом договорами о взаимопомощи и имеющим на своей территории советские военные базы. Если такой вариант и был достижим, то только в 1941-м или 1942 году, когда Советский Союз находился на грани катастрофы. И, само собой разумеется, Рузвельт не был склонен обременять советских разработчиков политики столь малоприятным выбором в тот момент, когда Америка, еще не успев вступить в войну, больше всего опасалась советского краха.
Однако после Сталинградской битвы вопрос будущего Восточной Европы можно было выдвигать смело, не опасаясь ни советского краха, ни сепаратного мира с Гитлером. Тогда и следовало сделать усилие по определению политической структуры территорий, находящихся за пределами советских границ, и добиться для них статуса, какой был у Финляндии.
Заключил ли бы Сталин сепаратный мир с Гитлером, если бы демократические страны повели себя более настойчиво? Сталин никогда не делал подобной угрозы, хотя ему удавалось создавать впечатление, что такая возможность всегда имелась. Известны только два эпизода, свидетельствующие о том, что Сталин, наверное, рассматривал сепаратную договоренность. Первый относится к раннему этапу войны, когда паника была всеобщей. Сталин, Молотов и Каганович якобы попросили болгарского посла выяснить у Гитлера возможность урегулирования за счет Прибалтики, Бессарабии и кусков Белоруссии и Украины — по сути, речь шла о советских границах 1938 года, — но посол, предположительно, не взялся передать послание[575]. Гитлер, несомненно, отказался бы от подобного урегулирования, когда немецкие армии устремились к Москве, Киеву и Ленинграду и уже прошли за ту черту, которую «мирное предложение» — если таковое было, — предполагало. Нацистский план состоял в том, чтобы опустошить Советский Союз вплоть до линии от Архангельска до Астрахани, которая находилась весьма далеко за Москвой, а ту часть населения, которая сумеет избежать уничтожения, обратить в рабов[576].
Второй эпизод даже еще более сомнителен. Он относится к сентябрю 1943 года, через восемь месяцев после Сталинграда и через два месяца после Курской битвы, в результате которых был уничтожен по большей части немецкий наступательный арсенал. Риббентроп преподнес Гитлеру поистине странную байку. Заместитель советского министра иностранных дел, бывший одно время послом в Берлине, в этот момент находился с визитом в Стокгольме, и Риббентроп истолковал это как возможность зондажа по поводу заключения сепаратного мира на основе границ 1941 года. Несомненно, это была попытка принять желаемое за действительность, потому что на то время советские войска уже сами подходили к границам 1941 года.
Гитлер отверг якобы представившуюся возможность, заявив своему министру иностранных дел: «Знаете, Риббентроп, если я договорюсь с Россией сегодня, я все равно обязательно нападу на нее завтра, — я просто ничего не могу с собой поделать». В том же плане он говорил с Геббельсом. Время было «совершенно неподходящим»; переговорам должна была предшествовать решающая военная победа[577]. Даже в 1944 году Гитлер все равно верил, что после ликвидации второго фронта он будет в состоянии покорить Россию.
Самое главное, что сепаратный мир, даже в границах 1941 года, не решил бы ничего ни для Сталина, ни для Гитлера. Сталин оказался бы, как и раньше, лицом к лицу с мощной Германией и с перспективой, что в будущем конфликте западные демократии бросят своего ненадежного партнера. А Гитлер истолковал бы такую ситуацию как приближение советских войск к Германии без малейшей гарантии на то, что они не возобновят войну при первой же возможности.