Для Уоллеса трактовка Трумэном сути конфликта как конфликта между демократией и диктатурой была чистейшей воды вымыслом. В 1945 году, когда советские послевоенные репрессии стали все более очевидными, а жестокость коллективизации была широко признана, Уоллес заявил, что «сегодняшние русские обладают большей политической свободой, чем когда бы то ни было». Он также обнаружил «признаки возрастающей религиозной терпимости» в СССР и утверждал, что «отсутствует серьезный конфликт между Соединенными Штатами и Советским Союзом»[664].
Уоллес полагал, что советская политика менее всего обусловлена экспансионизмом, а больше вызвана страхом. В марте 1946 года, будучи еще министром торговли, Уоллес писал Трумэну:
«События последних нескольких месяцев отбросили Советы назад, возродив у них существовавшие до 1939 года страхи перед «капиталистическим окружением» и ошибочное представление о том, что западный мир, включая США, неизменно и единодушно враждебен им»[665].
Через полгода в своей речи в Мэдисон-сквер-гарден Уоллес бросил прямой вызов Трумэну, что заставило президента потребовать его отставки:
«Нам может не нравиться то, что Россия делает в Восточной Европе. Ее вариант земельной реформы, промышленная экспроприация и подавление основных свобод оскорбляют подавляющее большинство народа Соединенных Штатов. Но нравится нам это или нет, русские будут пытаться социализировать свою сферу влияния, точно так же, как мы пытаемся демократизировать нашу сферу влияния. …Предполагается, что русские представления о социально-экономической справедливости будут торжествовать на одной трети земного шара. Наши представления о демократии свободного предпринимательства будут торжествовать на большей части остальной территории. И оба эти представления будут стремиться показать, какое из них даст наибольшее удовлетворение простому человеку в соответствующих районах политического доминирования»[666].
В этой весьма любопытной перемене ролей самозваный защитник морали в международных отношениях признал советскую сферу влияния в Восточной Европе на практической основе, в то время как администрация, на которую он нападал, обвиняя ее в проведении циничной силовой политики, отвергала существование советской сферы влияния по нравственным принципам.
По мнению Уоллеса, Америка не имеет прав вмешиваться в одностороннем порядке в дела всего земного шара. Оборона становилась законной лишь с одобрения Организации Объединенных Наций (независимо от того, что Советский Союз обладал там правом вето), а экономическое содействие следовало оказывать посредством международных институтов. Поскольку «план Маршалла» этим критериям не соответствовал, то Уоллес предсказывал, что он принесет Америке ненависть всего человечества[667].
Выпад Уоллеса потерпел крушение после коммунистического переворота в Чехословакии, Берлинской блокады и вторжения в Южную Корею. Как кандидат на президентских выборах 1948 года, он собрал всего один миллион голосов — преимущественно в Нью-Йорке — против более чем 24 миллионов отдавших голоса Трумэну, что ставило его на четвертое место вслед за кандидатом от «диксикратов»[668] Стромом Термондом.
Тем не менее Уоллес сумел выделить темы, которые останутся главными для всей американской радикальной критики на протяжении холодной войны и выйдут на первый план во время войны во Вьетнаме. Эти темы подчеркивали моральную неадекватность Америки и ее друзей, которых она поддерживала. Ставился знак равенства в моральном плане между Америкой и бросающими ей вызов коммунистами. Выдвигалось предположение о том, что у Америки нет никаких обязательств по защите любого района мира от в значительной мере воображаемых угроз. Выдвигалось мнение о том, что мировое общественное мнение является лучшим руководством для внешней политики, чем геополитические концепции. Когда впервые было выдвинуто предложение об оказании помощи Греции и Турции, Уоллес настаивал на том, чтобы администрация Трумэна поставила этот вопрос на рассмотрение Организации Объединенных Наций. Если «русские воспользуются правом вето, то вся моральная ответственность ляжет на них. …(Если) мы будем действовать независимо… то вся моральная ответственность ляжет на нас»[669]. Демонстрация таких высокоморальных устоев означала больше, чем обеспечение американских геополитических интересов.
Несмотря на то что радикальная критика Уоллесом американской послевоенной внешней политики потерпела крах в 1940-е годы, ее основополагающие установки отражали глубоко укоренившиеся элементы американского идеализма, продолжавшего влиять на душу народа. Те же самые моральные убеждения, которые придавали столько энергии международным обязательствам Америки, обладали также потенциалом, способным оказывать воздействие и на внутреннюю политику вследствие разочарования в окружающем мире или из-за несовершенства самой Америки. В 1920-е годы изоляционизм заставил Америку уйти в себя на том основании, что она слишком хороша для этого мира; в масштабах движения Уоллеса это направление возродилось, основываясь на предположении о том, что Америке следует не вмешиваться ни во что, потому что она была не слишком достойна для этого мира.
И тем не менее, когда Америка впервые взяла на себя в мирное время международные обязательства постоянного характера, систематическая неуверенность в себе просматривалась где-то в будущем. Поколение, которое создало «Новый курс» и выиграло Вторую мировую войну, обладало гигантской верой в себя и в безграничные возможности американской предприимчивости. И идеализм нации оказался как раз к месту для того, чтобы решать дела в биполярном мире, в котором хитроумные комбинации традиционной дипломатии баланса сил были не совсем уместны. Только общество, обладающее огромной верой в свои собственные достижения и в свое будущее, смогло мобилизовать всю свою самоотдачу и все свои ресурсы на достижение такого мирового порядка, при котором были бы умиротворены побежденные враги, восстановлены силы пострадавших союзников и перевоспитаны противники. Часто путь к заветной цели не свободен от определенной доли наивности.
Одним из результатов политики сдерживания явилось то, что Соединенные Штаты ограничили себя исключительно пассивной дипломатией в период величайшего расцвета собственных сил. Именно в силу этого сдерживание в растущей степени подвергалось сомнению со стороны еще одного политического направления, наиболее ярым представителем которого был Джон Фостер Даллес. Это были консерваторы, признававшие основополагающие тезисы политики сдерживания, но ставившие под сомнение отсутствие срочности при ее претворении в жизнь. Даже если бы в результате осуществления сдерживания советское общество оказалось подорвано, как утверждали эти ее критики, это потребовало бы слишком долгого времени и слишком крупных затрат. Независимо от того, чего можно было бы достичь при помощи политики сдерживания, следовало ускорить реализацию стратегии освобождения. К концу срока пребывания Трумэна на посту президента политика сдерживания оказалась под перекрестным огнем со стороны тех, кто считал ее слишком воинственной (последователи Уоллеса), и тех, кто полагал ее чересчур пассивной (консерваторов-республиканцев).
Это противоречие нарастало, так как, судя по предсказаниям Липпмана, международные кризисы все интенсивнее перемещались в периферийные регионы земного шара, где моральные вопросы были чрезвычайно запутанными и где трудно было продемонстрировать прямую угрозу американской безопасности. Америка оказалась втянутой в войны в не защищенных союзами районах, в войны, ведущиеся за цели сомнительного свойства и с неопределенными исходами. От Кореи и до Вьетнама эти предприятия становились питательной средой для радикальной критики, продолжавшей ставить под вопрос моральную обоснованность политики сдерживания.
Так обнаружился новый вариант американской исключительности. При всех своих несовершенствах Америка XIX века полагала себя маяком свободы; в 1960-е и 1970-е годы заговорили, что факел начинает меркнуть и что его следует зажечь заново прежде, чем Америка вернется к осуществлению своей исторической роли вдохновителя дела свободы. Дебаты по поводу сдерживания превратились в борьбу за непосредственно душу Америки.
Уже в 1957 году даже Джордж Кеннан был вынужден дать новую интерпретацию политике сдерживания, когда написал:
«Моим соотечественникам, которые часто спрашивали меня, куда лучше приложить усилия, чтобы противодействовать советской угрозе, я, соответственно, был вынужден отвечать: уделяйте внимание нашим американским недостаткам, тем вещам, которых мы сами больше всего стыдимся и которые очень беспокоят нас самих; расовой проблеме, условиям жизни в наших больших городах, вопросам образования и среде обитания нашей молодежи, растущей пропасти между специализированными знаниями и массовым пониманием»[670].
Десятилетием ранее, когда Джордж Кеннан еще не был разочарован тем, что он считал милитаризацией его замысла, он бы понял, что такого выбора не существует. Страна, требующая от самой себя морального совершенства в качестве критерия собственной внешней политики, не сможет достичь ни совершенства, ни безопасности. И мерой достижений самого Кеннана стало то, что в 1957 году, когда все бастионы свободного мира были реально укомплектованы защитниками, решающим вкладом во все это явились его собственные воззрения. Когда эти бастионы оказались на деле эффективно укомплектованы защитниками, Америка позволила себе заняться самокритикой.
Сдерживание было исключительной теорией — одновременно практичной и идеалистичной, глубокой в оценке советских побудительных мотивов и при этом удивительно абстрактной в своих предписаниях. Насквозь американская в своем утопизме, эта теория исходила из того, что крах тоталитарного противника может быть достигнут в довольно легкой форме. И хотя эта доктрина была сформулирована в момент абсолютного могущества Америки, она постулировала относительную слабость Америки. Допуская великое дипломатическое противостояние в момент кульминации, теория сдерживания не отводила дипломатии никакой роли вплоть до той самой финальной развязки, когда мужчины в белых шляпах примут метаморфозу мужчин в черных шляпах.