Дипломатия — страница 137 из 234

[714]. В то же время подозрительность преемников Сталина в отношении Запада перевешивалась сиюминутными потребностями отчаянной схватки друг с другом за власть. Даже если бы новое руководство жаждало передышки в холодной войне, каждый претендент на власть знал, что дипломатическая гибкость может оказаться фатальной, пока он не добьется абсолютной власти. Но они чувствовали себя неспокойно из-за продолжающейся напряженности. В 1946 году Черчилль заметил, что Сталин хочет получить плоды войны без войны; в 1953 году преемники Сталина хотели получить плоды ослабления напряженности, не желая идти или не будучи способны идти на какие-либо уступки. В 1945 году Сталин создал дипломатический тупик, чтобы сохранить переговорные преимущества перед Западом; в 1953 году его преемники нашли пристанище в дипломатическом тупике, чтобы сохранить свои возможности в отношении друг друга.

Когда государственные деятели хотят выиграть время, они предлагают переговоры. 16 марта, немногим более недели после смерти диктатора, Маленков, ставший тогда премьер-министром, призвал к переговорам, не конкретизируя их содержания:


«В настоящее время нет таких запутанных или нерешенных вопросов, которые нельзя было бы решить мирными средствами на основе взаимной договоренности заинтересованных стран. Это касается наших отношений со всеми государствами, включая Соединенные Штаты Америки»[715].


Но Маленков не сделал никаких конкретных предложений. Новые советские руководители не были уверены в том, как именно следует добиваться ослабления напряженности, и обладали гораздо меньшим авторитетом, чем Сталин, в деле выработки новых подходов. В то же самое время новая администрация Эйзенхауэра так же опасалась предложений относительно переговоров с Советами, как и Советы относились к уступкам американцам.

Причины этих опасений были одинаковы по обе стороны разделительной линии — и Советский Союз, и Соединенные Штаты страшились неизведанных территорий. У каждой стороны были свои трудности, связанные с приспосабливаемостью к изменениям, происшедшим в международной обстановке после окончания войны. Кремль боялся, что отдать Восточную Германию — как и поколением позднее — будет означать разрыв орбиты сателлитов. Если же не отдавать Восточную Германию, то тогда и не светит действительное ослабление напряженности. А Соединенные Штаты были озабочены тем, что начало дискуссий по Германии подорвет НАТО изнутри и, по существу, придется обменять альянс на конфронтацию.

Для того чтобы решить, упустил ли Запад на самом деле какую-либо возможность сразу после смерти Сталина, следует ответить на три вопроса. Мог ли Североатлантический альянс вести крупные переговоры с Советским Союзом и не распасться? Мог ли Советский Союз в случае нажима на него пойти на значительные предложения? Могло ли советское руководство воспользоваться переговорами как средством для прекращения вооружения Германии и западной интеграции, не отдавая на деле восточногерманского сателлита и не ослабляя хватки в Восточной Европе?

Американские руководители были правы в своей оценке того, что фактический задел на победу на переговорах исключительно мал. Нейтральная Германия могла представлять собой либо опасность, либо объект шантажа. В дипломатии бывают такие эксперименты, на которые нельзя идти, поскольку неудача влечет за собой необратимый риск. А риск краха всего, созданного в рамках Североатлантического альянса, представлялся существенным.

На деле в интересах всех — в первую очередь в интересах Советского Союза — было сохранение Федеративной Республики как составной части системы Запада, хотя никто из неуверенных в себе советских руководителей не был в состоянии признать это. Если Германия останется в составе Севеоатлантического альянса, можно было бы согласовать пределы военного размещения вдоль новых разграничительных линий (что, по существу, снизило бы военный потенциал объединенной Германии). Но если бы нейтральная территория включала в себя всю Германию, НАТО оказалось бы выхолощенной организацией, а Центральная Европа превратилась бы либо в вакуум, либо в потенциальную угрозу.

Преемников Сталина можно было бы склонить к принятию объединенной Германии в составе НАТО (пусть даже с военными ограничениями) лишь в том случае, если бы демократические страны были бы готовы угрожать военными последствиями или, по меньшей мере, усилением холодной войны. Именно это, вероятно, имел в виду Черчилль, который вновь стал премьер-министром в 1951 году, когда Сталин был еще жив, что зафиксировал личный секретарь Черчилля Джон Колвилл:


«У. (Уинстон) несколько раз делился со мною надеждами на то, что станет возможным совместное обращение к Сталину с целью последующего приглашения его на конгресс в Вену, где вновь была бы возобновлена и завершена Потсдамская конференция. В случае отказа русских сотрудничать мы активизируем холодную войну: «Наши парни, — сказал мне У., — скорее согласились бы быть убитыми, чем поступиться правдой»[716].


Но ни один другой западный руководитель не был готов идти на такой риск или на выдвижение таких предложений, которые могли бы быть охарактеризованы критиками Североатлантического альянса как слишком односторонние. В силу этого руководство Америки саботировало любую крупную инициативу и при этом мешало серьезным попыткам воспользоваться замешательством, охватившим Советы сразу после смерти Сталина. С другой стороны, оно сохранило внутреннее единство Североатлантического альянса.

Ценой установившегося тупика стал перенос спора с проблемы содержания переговоров на их желательность. И именно Черчилль, приближающийся к закату своей карьеры, выступил в роли главного сторонника переговоров, содержание которых он так никогда и не описал в деталях. Была, конечно, некоторая пикантность в том, как почти 80-летний Черчилль, всю свою жизнь отстаивавший принцип баланса сил, настаивает на встрече на высшем уровне как на самоцели.

Американские руководители приписывали желание Черчилля вести переговоры приближающимся старческим слабоумием. На самом же деле Черчилль был абсолютно последователен в своих действиях, отстаивая переговоры как во время войны, так и сразу же после ее окончания, а также в тот период, когда впервые была сформулирована политика сдерживания (см. семнадцатую и восемнадцатую главы). Менялись лишь условия, при которых делались эти предложения. В 1950-е годы Черчилль никогда не конкретизировал детали глобального урегулирования, на котором он настаивал. Во время войны оно базировалось на предположении о том, что Америка выведет войска или в любом случае не будет их размещать в Европе, на чем многократно настаивал Рузвельт. И тогда, и будучи лидером оппозиции в 1945–1951 годах, Черчилль, по всей видимости, так представлял себе следующие компоненты полномасштабного урегулирования с Советским Союзом: нейтральная, объединенная Германия, система западного альянса вдоль франко-германской границы, отвод советских войск к польско-советской границе и создание правительств на базе финской модели во всех государствах, граничащих с Советским Союзом, — то есть нейтральных демократических правительств, уважающих советские озабоченности, но, по существу, свободных в проведении собственной независимой внешней политики.

Урегулирование в подобном направлении до 1948 года восстановило бы Европу в исторических масштабах. Во время войны и в первые послевоенные годы Черчилль намного опережал свое время. Если бы он не проиграл выборы 1945 года, он, возможно, придал бы начинающейся холодной войне иную направленность — при условии, что Америка и другие союзники готовы были бы пойти на риск конфронтации, которая, похоже, лежала в основе предпочтенной Черчиллем стратегии.

Тем не менее к 1952 году урегулирование, которое виделось Черчиллю, стало почти невозможным, не случись разве что нечто подобное политическому землетрясению. Свидетельством величия Аденауэра является то, что до 1949 года почти нельзя было себе представить ту Федеративную Республику, которую он создал. Три года спустя мир, намеченный в планах Черчилля после 1944 года, потребовал бы прекращения интеграции Федеративной Республики с Западом и заставил бы ее вернуться к первоначальному статусу ничем не связанного национального государства. В 1945 году режимы финского типа в Восточной Европе были бы возвращением к норме. В 1952 году их больше нельзя было устанавливать путем переговоров; они могли лишь стать следствием краха Советского Союза или крупномасштабной конфронтации. Более того, такого рода конфронтация могла бы возникнуть по поводу объединения Германии — и ни одна западноевропейская страна не была бы готова пойти на такой риск ради побежденного врага так быстро после окончания войны.

Если бы Североатлантический альянс был единой нацией, способной на проведение унифицированной политики, он мог бы проводить дипломатию, ведущую к всеобщему урегулированию в очерченных Черчиллем рамках. Но в 1952 году Североатлантический альянс был слишком еще хрупок для таких азартных игр. Президенты от обеих главных политических партий Америки не видели иного выбора, кроме проведения своего болезненного курса ожидания внутренних советских перемен, опираясь на политику с позиции силы.

Новый государственный секретарь Эйзенхауэра Джон Фостер Даллес воспринимал конфликт Восток — Запад как моральную проблему и старался избегать переговоров почти по всем вопросам до тех пор, пока не произойдет коренной трансформации советской системы, тем самым бросая вызов давно устоявшимся британским взглядам. За всю свою историю Великобритания не могла себе позволить ограничиваться ведением переговоров лишь с дружественными или идеологически близкими странами. Не имея, даже в зените своего могущества, таких преимуществ, какие имеет Америка в плане безопасности, Великобритания вела переговоры с идеологическими противниками, как само собой разумеющееся явление, относительно практических договоренностей, касающихся сосуществования. И всегда четкое рабочее определение национального интереса позволяло британской общественности судить об эффективности деятельности своих политиков. Британцы могли время от времени вести споры относительно условий какого-то конкретного урегулирования, но почти никогда о целесообразности проведения переговоров как таковых.