Верный британской традиции, Черчилль стремился к более терпимому сосуществованию с Советским Союзом посредством ведения более или менее постоянных переговоров. Американские руководители, с другой стороны, скорее хотели изменить советскую систему, чем вести с ним переговоры. Таким образом, англо-американский спор все больше превращался в обсуждение скорее самой желательности переговоров, чем их существа. Во время избирательной кампании 1950 года, которая обернулась поражением, Черчилль предложил встречу на высшем уровне глав четырех держав — на данном этапе холодной войны это была весьма революционная идея:
«И все же я не могу не вернуться к этой идее о новых переговорах с Советской Россией на самом высшем уровне. Эта идея импонирует мне как попытка перекинуть мост через пропасть между двумя мирами, так, чтобы каждый из них мог жить своей жизнью, если не в дружбе, то, по крайней мере, без ненависти холодной войны»[717].
Дин Ачесон, только что сформировавший Североатлантический альянс, счел данное предприятие преждевременным:
«С Советским Союзом можно иметь дело, как мы убедились на нашем тяжком опыте, только одним способом, а именно создать ситуацию с позиции силы. …Как только мы устраним все слабые места, какие мы сможем, — мы будем в состоянии выработать рабочие соглашения с русскими. …Ничего хорошего не выйдет, если мы возьмем в данный момент на себя инициативу призыва к переговорам…»[718]
Черчилль вернулся на пост премьер-министра лишь в октябре 1951 года и предпочел не оказывать нажима по поводу этой встречи в верхах в течение всего срока пребывания Трумэна на посту президента. Вместо этого он решил ждать прихода к власти новой администрации во главе со старым товарищем военных лет Дуайтом Д. Эйзенхауэром. Тем временем он столкнулся с возобладавшей тенденцией оправдания идеи встречи в верхах на том основании, что, независимо от личности советского руководителя, он окажется восприимчив к идее заключения соглашения на высшем уровне. В 1952 году этим руководителем был Сталин. В июне того же года Черчилль сказал Джону Колвиллу, что, если будет избран Эйзенхауэр, он попытается «сделать еще одну попытку добиться мира посредством встречи Большой Тройки. …Он полагал, что, пока Сталин жив, мы лучше ограждены от нападения, чем когда он умрет и его заместители начнут бороться друг с другом за правопреемство»[719].
Когда Сталин умер вскоре после того, как Эйзенхауэр стал президентом, Черчилль выступил в пользу переговоров с новым советским руководителем. Эйзенхауэр, однако, не поддержал идею возобновления переговоров с Советами, как и его предшественник. В ответ на предпринятый Маленковым 17 марта 1953 года шаг Черчилль 5 апреля настоятельно призвал Эйзенхауэра не упустить любой шанс, чтобы «выяснить, как далеко режим Маленкова готов пойти для всеобщей разрядки обстановки»[720]. Эйзенхауэр в ответ попросил Черчилля подождать общеполитического заявления, которое он намеревался сделать 16 апреля в Американском обществе газетных издателей, в котором он фактически отверг замысел Черчилля[721]. Эйзенхауэр утверждал, что причины напряженности столь же известны, как и средства ее лечения: перемирие в Корее, Государственный договор с Австрией и «окончание прямых и косвенных покушений на безопасность Индокитая и Малайи». Этим он свел воедино Китай и Советский Союз, что было следствием ложной оценки китайско-советских отношений, как покажут последующие события, и это привело к постановке явно невыполнимых условий, так как события в Малайе и Индокитае Советскому Союзу были в основном неподконтрольны. Переговоров не требовалось, как заявил Эйзенхауэр: настало время не слов, а дел.
Просматривая заранее проект речи Эйзенхауэра, Черчилль беспокоился о том, что «внезапные заморозки погубят весеннюю завязь». Затем, чтобы показать, что доводы Эйзенхауэра его не убедили, Черчилль предложил встречу держав, ведших переговоры в Потсдаме — Соединенных Штатов, Великобритании и СССР, — которой предшествовала бы подготовительная встреча между Черчиллем и Молотовым, недавно вновь ставшим советским министром иностранных дел. Специально прилагая проект приглашения к письму Эйзенхауэру, Черчилль ссылается на неправдоподобные узы дружбы между ним и Молотовым: «…мы могли бы возобновить наши отношения военного времени, и… я мог бы встретиться с господином Маленковым и другими лицами из Вашего руководства. Естественно, я не предполагаю, что нам удастся разрешить любые серьезные вопросы, угрожающие ближайшему будущему мира. …И, разумеется, мне бы хотелось внести ясность, что я не жду от нашей неформальной встречи каких-либо крупных решений, но хочу лишь восстановления простой и дружественной основы отношении между нами…»[722]
Для Эйзенхауэра, однако, встреча на высшем уровне представляла собой опасную уступку Советам. С некоторым раздражением он повторил свое требование, чтобы Советы выполнили ряд предварительных условий:
«В моей ноте Вам от 25 апреля я выразил ту точку зрения, что нам не следует чересчур торопить события и что мы не должны позволять существующему в наших странах чувству по поводу встречи между главами государств и правительств подталкивать нас в направлении преждевременных инициатив…»[723]
Хотя Черчилль с этим не согласился, он отдавал себе отчет в том, что зависимость его страны от Соединенных Штатов не позволяла ему роскоши самостоятельных инициатив по тем вопросам, по которым позиция Вашингтона была такой убежденной. Не вступая в непосредственный контакт с Маленковым, он сделал самое лучшее, на что был способен, высказав в палате общин значительную часть того, что намеревался сообщить советскому премьер-министру в частном порядке. 11 мая 1953 года он показал, в какой степени его анализ отличается от анализа Эйзенхауэра и Даллеса: если американские лидеры боялись повредить внутреннему единству Североатлантического альянса и перевооружению Германии, то Черчилль более всего опасался навредить обнадеживающей эволюции внутри Советского Союза: «…жаль было бы, если бы естественное желание добиться всеобщего урегулирования в области международной политики помешало самопроизвольной и здоровой эволюции, которая, возможно, происходит в России. Я рассматривал некоторые проявления внутреннего характера и явное изменение настроения, как гораздо более важные и значительные, чем то, что происходит вовне. И я опасаюсь, как бы постановка внешнеполитических вопросов державами НАТО фактически не отменила или не приняла во внимание то, что, возможно, является глубочайшим изменением русского мироощущения»[724].
Перед смертью Сталина Черчилль настаивал на переговорах, поскольку он считал, что Сталин является тем самым советским лидером, который самым наилучшим образом может гарантировать исполнение обещанного. Теперь же Черчилль настаивал на саммите с тем, чтобы сберечь обнадеживающие перспективы, возникшие после смерти диктатора. Другими словами, переговоры были нужны независимо от того, что происходит внутри Советского Союза, или того, кто контролирует советскую иерархию. Конференция на самом высшем уровне, как настаивал Черчилль, могла бы решить вопрос принципов и направления будущих переговоров:
«Эта конференция не должна быть перенасыщена громоздкой или жестко регламентированной повесткой дня или углубляться в лабиринты и джунгли технических деталей, яростно оспариваемых огромной массой экспертов и чиновников, создающих плохо управляемые, неповоротливые толпы людей. Конференция должна ограничиваться минимально возможным количеством держав и лиц. …Вполне возможно, что не будет достигнуто ни единого фундированного соглашения, но при этом у собравшихся может создаться такое общее для всех ощущение, что они смогут сделать что-нибудь более полезное, чем разорвать человеческую расу, включая самих себя, на мелкие кусочки»[725].
Но что конкретно Черчилль имел в виду? Как должны были руководители стран выразить свою решимость не совершать коллективного самоубийства? Единственным конкретным предложением, высказанным Черчиллем, было соглашение по типу Локарнских соглашений 1925 года, по которым Германия и Франция признавали границы друг друга, а Великобритания гарантировала защиту каждой из сторон от агрессии со стороны другой (см. одиннадцатую главу).
Это был не самый лучший пример. Локарно прожило всего лишь десять лет, и с его помощью не было разрешено ни одного кризиса. Само понятие о том, что Великобритания или любая другая страна могла быть столь равнодушной к существу потенциальных противостояний, чтобы одновременно гарантировать (причем при помощи одного и того же инструмента) границу как своего союзника, так и основного противника, выглядело довольно диким в 1925 году. А в эпоху идеологических конфликтов, воцарившуюся через три десятилетия, положение явно не стало лучше. Кто будет гарантировать, какую границу, против каких опасностей? Должны ли державы — участницы Потсдамской конференции гарантировать все европейские границы против любой агрессии? В таком случае дипломатия поворачивалась бы на все 360 градусов и возвращалась к идее «четырех полицейских» Рузвельта. Либо все это означало, что сопротивление запрещается до тех пор, пока его единодушно не разрешат все державы — участницы Потсдама? В таком случае подобная идея становилась бы полной свободой действий для советской агрессии. Поскольку и Соединенные Штаты, и Советский Союз рассматривали другую сверхдержаву как главную проблему для своей безопасности, каким образом совместная гарантия решала бы вопрос для них обеих сразу? Локарнские соглашения были задуманы как альтернатива военному союзу между Францией и Великобританией, и именно в таком виде они были представлены парламенту и общественности. Распустит ли новое соглашение, сделанное по образцу Локарно, уже существующие союзы?