политической системой: «…в этом шуме проклятий и требований, устроенном Советами, есть нечто такое двусмысленное и такое искусственное, что поневоле тянет обосновать это либо преднамеренной демонстрацией безумных амбиций, либо желанием отвлечь внимание от огромных затруднений. Эта вторая гипотеза представляется мне более соответствующей истине, поскольку, несмотря на принуждение, изоляцию от остального мира и силовые действия, благодаря которым коммунистическая система осуществляет господство над странами, попавшими под ее иго… на самом деле провалы, недостатки, внутренняя ущербность системы и, что самое главное, характер осуществляемого системой бесчеловечного гнета ощущаются теперь во все большей степени и элитой, и массами, которых становится все труднее и труднее обманывать и порабощать»[820].
Советская военная мощь, таким образом, была всего лишь фасадом, прикрывающим бесконечную внутреннюю борьбу, присущую советской системе: «…в их лагере борьба между политическими течениями, межклановые интриги, соперничество отдельных лиц периодически приводили к неразрешимым кризисам, последствия которых — или даже предваряющие их признаки — не могут не расшатывать его…»[821]
Уступка советскому давлению лишь поощрит Хрущева на расширение его зарубежных авантюр с целью отвлечь внимание от коренного внутреннего кризиса системы, что может заставить Германию «…искать на Востоке то самое будущее, гарантий которого она не может получить на Западе»[822].
Де Голль вполне мог себе позволить столь непримиримую прозорливость, поскольку в отличие от американского президента на нем не лежала конечная ответственность за развязывание ядерной войны. Когда дело дошло бы до нажатия кнопки, в высшей степени сомнительно, чтобы де Голль был готов рискнуть возможностью возникновения ядерного столкновения больше, чем Эйзенхауэр, а с учетом уязвимости его страны он, вероятно, был бы в гораздо меньшей степени, чем американский президент, готов пойти на это. И все же именно в силу своей убежденности в том, что основная опасность возникновения войны коренится в нерешительности Запада и что Америка является единственной страной, способной удержать Советы, де Голль мог себе позволить такую свободу маневра, которая заставила бы Америку твердо стоять на своем или принять на себя всю полноту ответственности за все уступки, которые, не исключено, могли бы быть сделаны. Игра была не самая красивая, но интересы государства, raison d’etat, преподают трудные уроки. И именно на основе raison d’etat де Голль изменил традицию Ришелье держать подле себя Германию слабой и расчлененной, что в течение 300 лет составляло суть французской политики в Центральной Европе.
Де Голль не стал ревностным сторонником франко-германской дружбы в неожиданном порыве внезапного приступа сентиментальности. Со времен Ришелье целью французской политики было держать грозного германского соседа в состоянии либо слабости, либо раздробленности, предпочтительно в том и другом одновременно. В XIX веке Франция поняла, что она бессильна сдерживать Германию в одиночку; следствием этого были союзы с Великобританией, Россией и множеством малых стран. После окончании Второй мировой войны даже такие варианты исчезли. Совместных усилий Великобритании и Франции оказалось недостаточно, чтобы победить Германию в двух мировых войнах. С учетом того, что советские войска находятся вдоль Эльбы, а Восточная Германия превратилась в советского сателлита, союз с Москвой мог скорее закончиться советским господством в Европе, чем сдерживанием Германии. Именно по этой причине де Голль отказался от традиционных антагонистических отношений с Германией и увязал будущее Франции с дружбой с исконным врагом.
Берлинский кризис предоставил де Голлю возможность выдвинуть свою стратегию. Он осмотрительно позиционировал Францию в роли защитника европейской самобытности и использовал Берлинский кризис, чтобы продемонстрировать понимание Францией европейских реалий и ее восприимчивость по отношению к национальным озабоченностям Германии. Подход де Голля носил комплексный характер, требовавший точнейшего балансирования между открытой поддержкой немецких национальных целей и отказом от поддержки их достижения немцами в одиночку или посредством сговора с Советским Союзом. У де Голля возникли опасения того, что мертвая хватка, с которой Москва вцепилась в Восточную Германию, дала бы возможность советским руководителям выступить в роли поборников германского единства или создать на французской границе Германию, находящуюся в свободном плавании. Немецкий многовековой кошмар Франции превращался в кошмар вероятной германо-советской сделки.
Де Голль отреагировал с характерной для него смелостью. Франция допустит наличие у Германии военной и экономической мощи и даже ее превосходства в этих областях, а также поддержит объединение Германии в обмен на признание Бонном Франции в качестве политического лидера Европы. Это был холодный расчет, а не великая страсть; де Голль, безусловно, скончался с чувством исполненного долга, так как на его веку Германия так и не объединилась.
Пытаясь найти баланс между яркой непримиримостью де Голля и стремлением Макмиллана к бурным переговорам, Даллес прибег к своей привычной тактике внесения сумятицы в проблему путем запутывания в юридических деталях, что, по его мнению, так сработало в его пользу во время Суэцкого кризиса. 24 ноября 1958 года, через две недели после угрожающей речи Хрущева, Даллес начал изучать варианты смены процедуры доступа, в главном, однако, не идя на уступки. Он написал Аденауэру, что постарается «заставить Советский Союз придерживаться своих обязательств», одновременно «фактически имея дело с мелкими функционерами (из ГДР), пока они просто осуществляют внешне нынешние договоренности»[823]. На пресс-конференции 26 ноября Даллес выдвинул положение о том, что восточногерманские официальные лица, не исключено, действуют в качестве «агентов» Советского Союза, — эта уловка напоминает историю с его «Ассоциацией пользователей каналом» времен Суэцкого кризиса (см. двадцать первую главу)[824].
На пресс-конференции 13 января 1959 года Даллес сделал еще один шаг и дал понять об исторической смене позиции Америки в отношении воссоединения Германии. После утверждения о том, что свободные выборы являются «естественным способом» объединения Германии, он добавил: «Но я не сказал бы, что это единственный способ, которым могло бы быть достигнуто объединение»[825]. Он даже сделал намек на приемлемость какой-то формы конфедерации обоих германских государств: «Существуют самые разнообразные способы, при помощи которых соединяются вместе страны и народы…»[826] И Даллес твердо дал понять, что ответственность за воссоединение Германии могла бы быть переложена с союзников на самих немцев, подрубая тем самым саму суть политики Аденауэра.
Немецкая реакция была предсказуемой, хотя никто не предсказывал ее. Вилли Брандт, тогдашний обер-бургомистр Берлина, заявил, что испытывает «потрясение и разочарование». Теория Даллеса об «агентах», как сказал Брандт, побудит Советы занять еще более «бескомпромиссную» позицию[827].
Грубость не являлась нормальным стилем поведения Аденауэра. Он также в высшей степени восхищался Даллесом. Тем не менее он отреагировал на словесные упражнения Даллеса во многом схоже с тем, как Иден во времена Суэцкого кризиса. В беседе с послом Дэвидом Брюсом Аденауэр сделал эмоциональное заявление, утверждая, что высказывания Даллеса подрывают политику его правительства, стремящегося к объединению через Запад и на основе свободных выборов. «…Конфедерация в любой форме», как настаивал он, будет «абсолютно неприемлемой»[828].
Разница в перспективном видении стала болезненно очевидна в середине января 1959 года, когда Аденауэр направил заместителя постоянного статс-секретаря по политическим вопросам Министерства иностранных дел Герберта Диттмана в Вашингтон, чтобы выразить «потрясение» по поводу советского предложения о мирном договоре с Германией и настоять на переговорной позиции, основанной на установившейся практике Запада. Коллега Диттмана, заместитель государственного секретаря Соединенных Штатов Ливингстон Мерчант, дал ясно понять, что в данном кризисе Аденауэр не может рассчитывать на традиционную для Даллеса всестороннюю поддержку. Даллес, как настаивал он, хочет избежать каких-либо «крайностей» и «усадить русских за стол переговоров». Немцам лучше всего было бы помочь нам «обеспечением нас новыми идеями»[829]. По мере расширения кризиса, всякий раз, как только Америка и Великобритания просили высказать «новые идеи», они тем самым выдвигали эвфемизм, некое новое слово, означающее повышение статуса восточногерманского режима или поиск формулы удовлетворения некоторых советских требований.
Весьма странно, что Великобритания и Соединенные Штаты должны были бы подталкивать Германию на курс, почти наверняка ведущий к росту немецкого национализма, в то время как Аденауэр, в значительно меньшей степени доверявший своим согражданам, сохранял твердую решимость не подвергать их подобному искушению. Эйзенхауэр и Макмиллан полагались на смену убеждений немцев; Аденауэр же не мог забыть об их первородном грехе.
Макмиллан был первым, кто нарушил ряды. 21 февраля 1959 года он отправился самостоятельно в поездку в Москву для «переговоров зондирующего характера». Поскольку Аденауэр не одобрял все это предприяти