Дипломатия — страница 165 из 234

Возникший в результате конфликт между Францией и Соединенными Штатами был преисполнен еще большей горечью от того, что обе стороны, испытывая глубочайшее взаимное недопонимание, казалось, никогда не говорили об одной и той же теме. Хотя как личности американские руководители обычно были людьми непритязательными, они страдали избытком самоуверенности в отношении своих практических рекомендаций. Де Голль, народ страны которого стал скептиком после стольких разбитых надежд и стольких рассеявшихся, как дым, мечтаний, счел необходимым компенсировать глубоко укоренившееся в обществе чувство ненадежности надменным и даже властным поведением. Взаимодействие между личной скромностью американских руководителей и их историческим высокомерием, с одной стороны, и личным высокомерием де Голля и исторической скромностью — с другой, стало определяющим фактором возникновения психологического барьера между Америкой и Францией.

Поскольку Вашингтон считал совпадение интересов членов Североатлантического альянса не вызывающей сомнений предпосылкой, то он рассматривал консультации как панацею при любых разногласиях. С точки зрения Америки альянс представлялся неким подобием акционерного общества с широкими правами акционеров; влияние внутри него определялось пропорциональной долей имущества, которым владела каждая сторона-участница и которое должно было быть рассчитано в прямой пропорции к материальному взносу каждой страны на совместные усилия.

Ничто в многовековой французской традиции дипломатической деятельности не могло привести к таким выводам. Еще со времен Ришелье инициативы Франции неизменно вытекали из расчетов собственных рисков и выгод. Будучи порождением той традиции, де Голль меньше всего интересовался механизмом консультаций, его больше беспокоили разные варианты на случай возникновения разногласий. Де Голль считал, что эти варианты будут определять соответствующие переговорные позиции. Для де Голля здоровые отношения между странами зависели от расчета взаимных интересов, а не от формальных процедур урегулирования споров. Он не считал гармонию естественным состоянием, но чем-то, что должно было бы вытекать из столкновения интересов:


«Человек, «ограниченный по своей природе», «безграничен в своих желаниях». Мир, таким образом, полон противостоящих друг другу сил. Конечно, человеческой мудрости часто удается не дать подобному соперничеству перерасти в чреватые тяжкими убийствами конфликты. Но конкуренция является условием жизни. …В конечном счете, как и всегда, только находясь в равновесии, мир обретет мир»[864].


Мое краткое знакомство с де Голлем дало мне возможность напрямую приобщиться к его принципам. Наша первая встреча состоялась во время визита Никсона в Париж в марте 1969 года. В Елисейском дворце, в котором де Голль устроил большой прием, его помощник специально разыскал меня в толпе и сказал, что французский президент желает со мной поговорить. Несколько потрясенный, я приблизился к возвышающейся над всеми фигуре. Завидев меня, он отослал прочь собравшуюся вокруг него группу и, не поздоровавшись и не обменявшись со мной какими бы то ни было общепринятыми приветствиями, приветствовал меня вопросом: «Почему вы не уходите из Вьетнама?» Я ответил не вполне уверенно, что односторонний уход подорвет доверие к Америке. На де Голля это не произвело впечатления, и он спросил, где именно такая утрата доверия может произойти. Когда я назвал Ближний Восток, его отстраненность сменилось меланхолией, и он заметил: «Как странно. А я думал, что как раз на Ближнем Востоке проблема доверия возникла именно у ваших врагов».

На следующий день после встречи с французским президентом Никсон позвал меня к себе, чтобы обсудить со мной заявление де Голля относительно видения им Европы как состоящей из национальных государств — знаменитой «Европы отечеств». С безрассудной храбростью, так как де Голль не снисходил до дебатов с помощниками, — или, в данном конкретном случае, находясь в присутствии помощников, — я спросил, как Франция предлагает предотвратить господство Германии в Европе, которую он только что нарисовал. Де Голль явно не считал этот вопрос заслуживающим пространного ответа. «Par la guerre» (Путем войны), — коротко ответил он — всего через какие-то шесть лет после подписания им договора о вечной дружбе с Аденауэром.

Целеустремленная преданность национальным интересам Франции формировала отчужденно-бескомпромиссный стиль дипломатии де Голля. В то время как американские руководители подчеркивали принцип партнерства, де Голль выделял обязанности государств самостоятельно обеспечивать собственную безопасность. В то время как Вашингтон хотел бы разложить на всех членов союза выполнение этой задачи общего характера, де Голль считал, что подобное разделение труда низведет Францию до роли подчиненного и разрушит чувство самобытности:


«Недопустимо, чтобы великое государство оставляло собственную судьбу в зависимость от решений и действий другого государства, каким бы дружественным оно ни было. …Интегрированная страна теряет интерес к национальной обороне, поскольку она не несет за нее ответственность»[865].


Это объясняет почти стереотипную для де Голля дипломатическую процедуру выдвижения предложений при минимуме объяснений и, если они отвергались, реализацию их в одностороннем порядке. Для де Голля ничто не значило больше, чем возможность для французов видеть себя и быть расцененными другими как совершающих любое действие исключительно по собственной воле. Де Голль воспринимал унижение 1940 года как временное отступление, которое должно быть преодолено путем строгого и бескомпромиссного руководства. По его мнению, Франция никогда не согласится ни с малейшим намеком на подчиненность, даже такому уважаемому американскому союзнику, которого все боятся: «…в отношении Соединенных Штатов — богатых, активных и могущественных — Франция оказалась в положении подчиненности. Франции постоянно требовалось их содействие, чтобы избежать денежного краха. Именно из Америки она получила вооружение для своих солдат. Безопасность Франции целиком и полностью зависела от их защиты. …Предпринимаемые под видом интеграции начинания автоматически превращали авторитет Америки в непременное условие. Это относится и к проекту создания так называемой наднациональной Европы, в которой Франция как таковая исчезла бы… Европы без политической реальности, без экономических стимулов, без способности обороняться и, следовательно, обреченной, перед лицом советского блока, ни на что иное, как на неизбежное подчинение великой западной державе, имеющей и собственную политику, и собственную экономику, и собственную систему обороны, — Соединенным Штатам Америки»[866].


Де Голль не был антиамериканцем в принципе. Он был готов к сотрудничеству в любой ситуации, когда, как ему казалось, французские и американские интересы совпадают на самом деле. Так, во время Кубинского ракетного кризиса американские официальные лица были потрясены всесторонней поддержкой де Голля — самой ничем не обусловленной поддержкой в их адрес из числа союзных лидеров. Он также решительно выступал против любого из планов разграничения в Центральной Европе, в первую очередь потому, что в результате американские вооруженные силы оказывались далеко, а советские вооруженные силы слишком близко: «…это «извлечение» или «разграничение» как таковое для нас бессмысленно, не неся в себе ничего ценного. Поскольку, если разоружение не распространяется на зону, столь же близкую к Уралу, как и к Атлантике, как Франция будет защищена? Что же тогда, в случае конфликта, остановит агрессора от прыжка или перелета через незащищенную германскую ничейную землю?»[867]


Отстаивание де Голлем независимости оставалась бы сугубо теоретическим делом, если бы он не связывал его с рядом предложений, практическим последствием которых было ослабление роли Америки в Европе. Первым из них было утверждение, что нельзя положиться на вечное американское присутствие в Европе. Европа обязана подготовиться — под французским руководством — к тому, чтобы справляться со своим будущим в одиночку. Де Голль не утверждал, что предпочел бы такой исход, и, казалось, оставался равнодушен к тому, что его оценки могут превратиться в автоматически претворяющиеся в жизнь пророчества.

Во время визита в Париж в 1959 году президент Эйзенхауэр напрямую решил эту проблему, когда спросил французского руководителя: «Почему вы сомневаетесь в том, что Америка свяжет свою судьбу с Европой?»[868] В свете поведения Эйзенхауэра во время Суэцкого кризиса этот вопрос звучал странно и в какой-то мере лицемерно. Де Голль вежливо ответил, напомнив Эйзенхауэру о более отдаленных уроках истории Франции. Америка пришла на помощь Франции во время Первой мировой войны только по истечении трех лет смертельной опасности для страны, а во Вторую мировую войну Америка вступила только тогда, когда Франция была уже оккупирована. В ядерный век оба вступления оказались бы запоздалыми.

Де Голль не упускал ни единой возможности лишний раз показать, что по конкретным вопросам суждения Америки выглядят менее европейскими, чем оценки Франции, и он безжалостно эксплуатировал берлинский ультиматум Хрущева. Де Голль хотел, чтобы Бонн воспринимал Францию как более надежного союзника, чем Америка, и постепенно заменил бы американское лидерство французским. А когда вследствие односторонних американских инициатив отдельные до того неприкосновенные аспекты послевоенной политики западных держав по Берлину становились предметом дипломатических переговоров, растущее беспокойство Аденауэра представляло собой не только опасность, но и исключительные возможности для Франции. Опасность — в силу того, что, «если немецкий народ захочет перейти на другую сторону, европейский баланс окажется нарушенным, а это может стать сигналом для войны»; а возможности — потому, что опасения немцев могли бы увеличить французское влияние в Европе