Советский министр иностранных дел Георгий Чичерин, аристократ по рождению, страстно уверовавший в дело большевизма, решил воспользоваться возможностями Генуэзской конференции, чтобы поставить революционные убеждения на службу Realpolitik. Он провозгласил «мирное сосуществование» в таких выражениях, которые ставили практическое сотрудничество превыше идеологических требований:
«…Российская делегация признает, что в нынешнюю историческую эпоху, делающую возможным параллельное существование старого и нарождающегося нового социального строя, экономическое сотрудничество между государствами, представляющими эти две системы собственности, является повелительно необходимым для всеобщего экономического восстановления»[357].
В то же самое время Чичерин к призыву о сотрудничестве присовокупил предложения, предназначенные для того, чтобы осложнить сумятицу среди демократий. Он предложил повестку дня до того всеобъемлющую, что ее нельзя было ни практически претворить в жизнь, ни проигнорировать со стороны демократических правительств, — тактика, которая станет типичной для советской дипломатии. Эта повестка дня включала в себя ликвидацию оружия массового уничтожения, созыв международной экономической конференции и установление международного контроля на всех водных путях. Целью этого предложения было привлечь к себе внимание западного общественного мнения и дать Москве репутацию миролюбивого интернационализма, что помешало бы демократическим странам создать объединенный антикоммунистический крестовый поход, всегда представлявшийся кошмаром для Кремля.
Чичерин чувствовал себя аутсайдером в Генуе, однако не более чем члены германской делегации. Западные союзники даже не догадывались, какие искушения они создают как для Германии, так и для Советского Союза, делая вид, что эти две самые мощные страны на континенте можно попросту проигнорировать. Три запроса германского канцлера и его министра иностранных дел на встречу с Ллойд Джорджем были отвергнуты. Одновременно Франция предлагала провести конфиденциальные консультации с Великобританией и Советским Союзом, из которых Германия тоже исключалась. Целью этих встреч было возрождение избитой схемы обмена царских долгов на германские репарации — предложение, которое даже менее склонные к подозрительности дипломаты, чем советские, сочли бы ловушкой, предназначенной для того, чтобы подорвать перспективы улучшения германо-советских отношений.
К концу первой недели конференции как Германия, так и Советский Союз были обеспокоены тем, что их могут натравить друг на друга. И когда один из помощников Чичерина 16 апреля 1922 года позвонил германской делегации в заговорщический час в пятнадцать минут второго ночи, предложив встречу позже в течение того дня в Рапалло, немцы ухватились за это предложение. Они точно так же хотели покончить со своей изоляцией, как и Советы хотели избежать сомнительной привилегии стать кредиторами Германии. Оба министра иностранных дел, не теряя время, составили соглашение, по которому Германия и Советский Союз устанавливали дипломатические отношения в полном объеме, отказывались от претензий друг к другу и предоставляли друг другу статус наибольшего благоприятствования. Ллойд Джордж, получив запоздалые сведения об этой встрече, отчаянно попытался связаться с германской делегацией и пригласить ее на беседу, в которой ей столь многократно отказывал. Просьба поступила к главе германской делегации Ратенау как раз тогда, когда тот должен был ехать на подписание советско-германского соглашения. Он поколебался, затем пробормотал: «Le vin est tire; il faut le boire»[358] (Вино откупорено, надо его выпить)[359].
Не прошло и года, как Германия и Советский Союз уже вели переговоры по достижению секретных соглашений относительно военного и экономического сотрудничества. Хотя Рапалло впоследствии стало символом опасности советско-германского сближения, это, по существу, была просто одна из судьбоносных случайностей, оказавшаяся неизбежной, если смотреть лишь в ретроспективе: случайностью это было лишь в том смысле, что ни одна из сторон не планировала это событие именно тогда, когда все случилось; неизбежной она была потому, что западные союзники предопределили ее, подвергнув остракизму две крупнейшие континентальные державы посредством создания пояса слабых, враждебных друг другу государств, а также посредством расчленения как Германии, так и Советского Союза. Все это создавало максимум побудительных мотивов и для Германии, и для Советского Союза в плане преодоления идеологической вражды и сотрудничества в подрыве Версаля.
Рапалло само по себе не повлекло за собой никаких последствий подобного рода; зато оно символизировало всепобеждающую общность интересов, продолжавшую сводить воедино советских и германских лидеров вплоть до самого конца межвоенного периода. Джордж Кеннан приписывал это соглашение отчасти советской настойчивости, отчасти отсутствию единства среди стран Запада и западному благодушию[360]. Несомненно, демократические страны Запада оказались близоруки и глупы. Но коль скоро они совершили ошибку при выработке Версальского договора, им оставались лишь самые крайние запретительные меры. В долгосрочном плане советско-германское сотрудничество могло бы быть уравновешено британской и французской сделкой с той или другой из этих стран. Однако минимальной ценой подобной сделки с Германией была бы корректировка польской границы и почти наверняка ликвидация «польского коридора». В такой Европе Франция могла бы не допустить германского доминирования лишь посредством прочного союза с Великобританией, но этот вопрос британцы, разумеется, отказались рассматривать. Точно так же практическим последствием сделки с Советским Союзом было бы восстановление «линии Керзона», что Польша бы отвергла, а Франция не стала бы даже рассматривать. Демократии не были готовы ни к той, ни к другой цене или даже вообще признать существование дилеммы по вопросу о том, как именно защищать версальское урегулирование, не отводя существенной роли ни Германии, ни Советскому Союзу.
А поскольку дело обстояло именно так, то всегда имелась возможность варианта раздела двумя континентальными гигантами Восточной Европы между собой, вместо того чтобы участвовать в коалиции, направленной против другой стороны. Таким образом, Гитлеру и Сталину, не обремененным прошлым и толкаемым стремлением к власти, ничего не оставалось, как сдуть этот карточный домик, выложенный преисполненными добрых намерений, миролюбивыми и, в сущности, робкими государственными деятелями межвоенного периода.
Глава 11Густав Штреземан и возрождение побежденных
Согласно всем принципам дипломатии баланса сил, которые применялись в Европе еще со времен Вильгельма III, Великобритании и Франции настоятельно требовалось бы заключить антигерманский союз, чтобы обуздать реваншистские импульсы беспокойного соседа. В конечном счете Великобритания и Франция по отдельности были слабее Германии — даже побежденной Германии — и могли надеяться противостоять ей только в коалиции. Но такая коалиция так и не была создана. Великобритания отказалась от целенаправленного обеспечения равновесия, характерного для ее политики на протяжении трех столетий. Она колебалась между преувеличенной ею же самой необходимостью уравновесить силы Франции и растущей приверженностью новому принципу коллективной безопасности, от воплощения которого она шарахалась с отвращением. Франция же в международных делах следовала политике неких крайностей, то используя Версальский договор, чтобы оттянуть возрождение Германии, то несмело пытаясь успокоить своего грозного соседа. В результате государственный деятель, которому судьбой было предопределено отличиться в формировании дипломатического ландшафта 1920-х годов, — Густав Штреземан — вышел не из одной из стран-победительниц, а из побежденной Германии.
Но еще до появления Штреземана Францией была предпринята очередная тщетная попытка обеспечить свою безопасность собственными усилиями. В конце 1922 года, когда возникли неясности с репарациями, а вопрос разоружения вызывал противоречия, получение значимых британских гарантий безопасности оказалось недостижимым, а германо-советское сближение фактически уже случилось, Франция в эмоциональном плане дошла до крайней точки. Раймон Пуанкаре, французский президент военного времени, пришел к власти в качестве премьер-министра и принял решение в пользу односторонних мер по обеспечению выполнения статьи Версальского договора о репарациях. В январе 1923 года французские и бельгийские войска оккупировали Рур, промышленное сердце Германии, не проведя консультации с остальными союзниками.
Много лет спустя Ллойд Джордж заметит: «Если бы не было Рапалло, не было бы и Рура»[361]. Но верно также и то, что, если бы Великобритания была готова взять на себя гарантию безопасности Франции, той не потребовалось бы пойти на столь отчаянный шаг, как оккупация важнейшего промышленного центра Германии. И если бы Франция охотнее пошла на компромисс по вопросу о репарациях (и по поводу разоружения), Великобритания, возможно, охотнее отнеслась бы к формированию союза, хотя насколько значимым был бы этот союз с учетом почти что пацифистского настроя британского общественного мнения, дело совершенно иного порядка.
По иронии судьбы единственная односторонняя французская военная инициатива продемонстрировала как раз неспособность Франции действовать в одиночку. Франция взяла под контроль промышленность Рурской области с тем, чтобы воспользоваться ее углем и сталью взамен репарационных платежей, которые немцы отказывались платить. Германское правительство отдало распоряжение о пассивном сопротивлении и оплачивало отказ от работы рабочих угольной и металлургической промышленности. И хотя эта политика привела германское правительство к банкротству — и породила гиперинфляцию, — она также не позволила Франции добиться поставленной цели, тем самым превращая оккупацию Рура в гигантскую французскую неудачу.