В начале 1928 года государственный секретарь Келлог прервал молчание и принял проект договора. Но он пошел дальше и даже предложил Бриану лучший вариант, предусматривающий, чтобы к осуждению войны подключилось как можно большее количество других стран. Предложение оказалось настолько же неотразимым, насколько и бессмысленным. 27 августа 1928 года Парижский пакт (ставший широко известным как пакт Бриана́—Келлога), отвергающий войну как средство ведения национальной политики, был подписан с большим шумом пятнадцатью странами. Его быстро ратифицировали практически все страны мира, включая Германию, Японию и Италию, то есть те страны, чья агрессия омрачит последующее десятилетие.
Стоило только подписать этот пакт, как сомнения охватили государственных деятелей в разных странах мира. Франция оговорила свое изначальное предложение, включив положение, легализующее войны, носящие характер самообороны, и войны во исполнение обязательств, вытекающих из Устава Лиги и локарнских гарантий, а также от всех союзных обязательств Франции. Вопрос, таким образом, вернулся к исходной точке, так как исключения вбирали в себя все практически возможные ситуации. Затем уже Великобритания стала настаивать на свободе действий в деле защиты империи. Оговорки Америки носили самый всеобъемлющий характер: сюда вошла доктрина Монро, право на самооборону и оговорка о праве каждой нации самостоятельно определять критерии самозащиты. Сохранив все возможные лазейки, Соединенные Штаты отказались также от участия в любых действиях по принуждению.
Давая свидетельские показания перед сенатским комитетом по иностранным делам несколько месяцев спустя, Келлог выдвинул невероятнейшую теорию о том, что Соединенные Штаты не несут никаких обязательств согласно этому пакту с целью оказания помощи жертвам агрессии, поскольку такая агрессия показала бы, что пакт уже аннулирован. «Предположим, что какая-либо другая страна нарушает этот договор; почему мы должны проявлять интерес к нему?» — спросил сенатор Уолш от штата Монтана. «Для этого нет ни малейшей причины», — ответил государственный секретарь[379].
Келлог свел договор к тавтологии: Парижский пакт сохраняет мир до тех пор, пока мир сохраняется. Война была запрещена при всех обстоятельствах, кроме тех, которые можно было предвидеть. Неудивительно, что Д. В. Броган так высказался по поводу пакта Бриана́—Келлога: «Соединенные Штаты, покончившие при помощи восемнадцатой поправки к Конституции со злом выпивки, призвали мир покончить с войной при помощи клятвенного зарока. Мир, не рискуя ни поверить в это, ни усомниться в этом, повиновался»[380].
В данном случае первоначальная идея Бриана была превращена давними союзниками в средство давления на Францию. С этого времени широко утверждалось, что в связи с объявлением войны вне закона Франция обязана ускорить собственное разоружение. Для демонстрации символа наступления эры доброй воли союзные державы прекратили оккупацию Рейнской области в 1928 году, за пять лет до срока.
Одновременно Остин Чемберлен довел до всеобщего сведения, что, с точки зрения Великобритании, польская граница с Германией может, а по существу, должна быть скорректирована, если только Германия проявит к этому делу цивилизованный подход:
«Если она [Германия] вступит в Лигу и станет играть там свою роль в духе дружбы и примирения, то я лично верю, что в течение разумного количества лет она достигнет такого положения, когда ее торгово-экономическая поддержка окажется настолько необходимой, а политическая дружба настолько желанной для Польши, что она, не обращаясь к механизму Лиги, сможет в дружественном порядке договориться обо всем напрямую с поляками. …И если немецкая общественность и пресса перестанут слишком много говорить о восточных границах, то они смогут гораздо быстрее добиться какого-то решения»[381].
Штреземан весьма умело воспользовался вступлением Германии в Лигу Наций, повысив, с одной стороны, свои возможности в отношении Советского Союза, а с другой стороны, усилив германское давление на Францию в целях достижения паритета в области вооружений. К примеру, Штреземан запросил и получил разрешение в порядке исключения на участие Германии в миротворческих мероприятиях, предусмотренных Уставом Лиги Наций (статья 16), на том основании, что разоруженная Германия не может себе позволить риска применения к ней санкций. Затем, вполне в стиле Бисмарка, Штреземан уведомил Москву, что просьба о предоставлении подобного исключительного разрешения была дана благодаря нежеланию Германии присоединяться к каким бы то ни было антисоветским коалициям.
Москва поняла намек с полуслова. Не прошло и года с момента подписания Локарнского пакта, как в апреле 1926 года в Берлине был подписан договор о нейтралитете между Советским Союзом и Германией. Каждая из сторон согласилась оставаться нейтральной в случае нападения на другую сторону; каждая сторона согласилась не присоединяться ни к какому политическому объединению или экономическому бойкоту, направленному против другой стороны, — предположительно, независимо от мотивов. На деле это означало, что эти две страны в отношениях друг с другом выводили себя из системы применения коллективной безопасности в отношении друг друга. А Германия уже исключила себя из системы санкций против кого бы то ни было. Берлин и Москва были едины в своем враждебном отношении к Польше, и германский канцлер Вирт так заявлял своему послу в Москве Ульриху фон Брокдорф-Ранцау: «Одно скажу Вам откровенно: Польша должна быть ликвидирована. …Я не заключаю никаких договоров, которые могли бы усилить Польшу»[382].
Тем не менее французские государственные деятели, особенно Бриан, сделали вывод, что «политика выполнения» обязательств по договору остается для Франции единственным реалистическим вариантом. Если оправдаются худшие опасения Франции, и Германия вернется к воинственной политике, надежда со временем обрести британскую поддержку и сохранить добрую волю со стороны Америки, несомненно, будет поставлена под угрозу, если Францию можно будет упрекнуть в срыве политики примирения.
Постепенно европейский центр тяжести перемещался в Берлин. Поразительно, но, по крайней мере, в ретроспективе, положение Штреземана внутри страны все это время трещало по швам. Преобладание националистического подхода просматривалось в отношении к плану Юнга, который был предложен союзниками по истечении в 1929 году пятилетнего срока действия плана Дауэса. По плану Юнга германские репарации в очередной раз уменьшались, и устанавливалась конечная, пусть даже весьма отдаленная, дата их выплат. В 1924 году план Дауэса был принят при поддержке германских консерваторов; в 1929 году план Юнга, предлагавший более выгодные условия, подвергся яростным атакам со стороны германских консервативных кругов, поддержанных поднимающейся нацистской партией и коммунистами. Он был окончательно принят рейхстагом с перевесом всего в 20 голосов.
В течение нескольких лет выражение, подразумевающее «дух Локарно» означало надежды на добрую волю среди бывших противников по Первой мировой войне. Но в немецком языке слово «дух» означает также «злой дух», так что к концу десятилетия стало модным в националистических кругах делать заявления по поводу «злого духа Локарно». Столь циничное отношение к центральному элементу версальского международного порядка существовало даже в мирные дни экономического восстановления Германии, пока депрессия не повлекла за собой необратимую радикализацию германской политики.
Штреземан умер 3 октября 1929 года. Он оказался незаменимым потому, что у Германии не было другого столь же талантливого руководителя, обладавшего таким же талантом или остротой ума и, тем более потому, что восстановление Германии и успокоение Европы в значительной степени были обязаны вере западных держав в него лично. В течение длительного времени превалировало то мнение, что Штреземан воплощал в себе все качества «хорошего европейца». В этом смысле к нему относились как к некоему предтече великого Конрада Аденауэра, признававшего, что на деле Франция и Германия разделяют общую судьбу, объединяющую их через пропасть исторического соперничества.
И все же, когда документы Штреземана стали достоянием гласности, они, похоже, вступили в противоречие с благостным представлением о нем лично. В них просматривался расчетливый практик, следовавший принципам Realpolitik, добивавшийся с беспощадной настойчивостью осуществления германского традиционного национального интереса. Для Штреземана эти интересы представлялись простыми: восстановить Германию на уровне до 1914 года, сбросить финансовое бремя репараций, добиться военного паритета с Францией и Великобританией, пересмотреть восточную границу Германии и добиться объединения (аншлюса) Австрии с Германией. Эдгар Штерн-Рубарт, один из помощников Штреземана, описывает поставленные его шефом цели следующим образом:
«Штреземан искренне надеялся, как он однажды признался мне, на то, что сможет, в конечном счете: освободить Рейнскую область, вернуть Эйпен-Мальмеди и Саар, тщательно организовать аншлюс с Австрией и получить по мандату или иным образом африканскую колонию, где можно было бы обеспечить себя жизненно важным тропическим сырьем и куда можно было бы направить избыточную энергию молодого поколения»[383].
Штреземан, таким образом, явно не был «хорошим европейцем» в том смысле, как это стало пониматься после Второй мировой войны, хотя тогда еще не существовало такого критерия. Большинство государственных деятелей Запада разделяли точку зрения Штреземана, что версальские соглашения требуется пересмотреть, особенно в части, касающейся Востока, и что Локарно является всего лишь этапом этого процесса. Для Франции, разумеется, было невыносимо больно иметь дело с Германией, возродившейся после той самой войны, в которую Франция вложила всю себя. И тем не менее это было точным отражением нового соотношения сил. Штреземан понимал, что даже в установленных Версалем пределах Германия потенциально является самой сильной страной Европы. Из этого умозаключения он сделал вывод в духе реальной политики о том, что у него появилась возможность восстановить и довести Германию, по меньшей мере, до уровня 1914 года и даже сверх того.