Дипломатия — страница 88 из 234

нении непримиримого отношения к своим врагам.

Гитлер превратил свои богемные рабочие привычки и импульсивность характера в стиль принятия решений. Ошеломляя собственное правительство мгновенными озарениями и дилетантским всезнайством, он добивался нужного ему решения. Сталин слил воедино скрупулезную методичность в работе, с младых ногтей усвоенную еще в духовной семинарии, с неумолимым следованием жесткому толкованию большевистских мировоззрений и превратил идеологию в орудие политического контроля. Гитлер процветал благодаря обожанию масс. Сталин был слишком параноидальной личностью, чтобы полагаться на сугубо индивидуальный подход. Он страстно желал конечной и окончательной победы гораздо больше, чем сиюминутной похвалы в свой адрес, и предпочитал идти к победе, уничтожая поодиночке всех своих потенциальных соперников.

Амбиции Гитлера нуждались в осуществлении в течение срока его жизни; делая заявления, он выступал исключительно от собственного имени. Сталин страдал подобной же манией величия, но видел себя носителем исторической истины. В отличие от Гитлера, Сталин обладал потрясающим терпением. Как ни один из лидеров демократических стран, он всегда был готов заняться скрупулезным изучением соотношения сил. И именно в силу своей убежденности в том, что его идеология воплощает историческую истину, Сталин со всей беспощадностью отстаивал советский национальный интерес, будучи свободным от того, что считал лицемерной моралью или личных привязанностей.

Сталин был поистине монстром; но в делах внешней политики оказался в высшей степени реалистом — терпеливым, проницательным и непреклонным, как Ришелье своего времени. Западные демократии искушали судьбу, полагаясь на непримиримость идеологического конфликта между Сталиным и Гитлером. Они дразнили Сталина пактом с Францией, которым не предусматривалось военное сотрудничество, исключали Советский Союз от участия в Мюнхенской конференции и действовали путем довольно двусмысленного вступления в военные переговоры со Сталиным, но только тогда, когда уже поздно было предотвращать заключение им пакта с Гитлером. Руководители демократий ошибочно принимали тяжеловесные, слегка насыщенные теологическим содержанием речи Сталина за негибкость как мысли, так и политики. И тем не менее негибкость Сталина распространялась только на коммунистическую идеологию. Его коммунистическая убежденность давала ему возможность быть исключительно гибким в тактике.

Помимо этих психологических аспектов характер Сталина имел философскую подоплеку, что делало его почти совершенно непонятным для западных руководителей. Будучи старым большевиком, он прошел через тюрьмы, ссылки и лишения из-за своих убеждений на протяжении десятилетий, прежде чем прийти к власти. Гордясь своей исключительной проницательностью в понимании динамики истории, большевики видели свою роль как помогающих объективному историческому процессу. По их мнению, разница между ними и некоммунистами была такой же, как между учеными и любителями. Анализируя физические явления, ученый сам их не создает; его понимание причин их возникновения позволяет ему время от времени управлять процессом, хотя всегда только на основе присущих им внутренних законов развития. В том же духе большевики воспринимали себя как ученых в области истории — помогающих тому, чтобы ее ход был хорошо заметен, возможно, даже ускоряя его, но никогда не меняя его неизменной направленности.

Коммунистические лидеры представляли себя людьми непримиримыми, лишенными сострадания, неумолимо следующими по пути исполнения своей исторической миссии, причем их нельзя было переубедить обычными аргументами, особенно аргументами со стороны скептиков. Коммунисты полагали, что они имеют преимущество в проведении дипломатии, потому что, по их мнению, понимают своих собеседников лучше, чем те понимают сами себя. Для коммуниста возможна единственная уступка, если вообще возможна какая-либо уступка, и только в случае «объективной реальности», но никогда не в ответ на убедительные аргументы дипломатов, с которыми они ведут переговоры. Дипломатия, таким образом, являлась частью процесса, при помощи которого можно было свергнуть существующий порядок; будет ли он свергнут при помощи дипломатии мирного сосуществования или посредством военного конфликта, зависело от оценки соотношения сил.

В мире бесчеловечных и холодных расчетов Сталина, однако, существовал один непреложный принцип: ничто не может оправдать безнадежные битвы за сомнительные цели. С философской точки зрения идеологический конфликт с нацистской Германией был частью всеобщего конфликта с капиталистами, а значит, если речь идет о Сталине, включал в себя Францию и Великобританию. На какую конкретно страну в итоге падет главный удар советской враждебности, зависело исключительно от того, кого конкретно Москва считает наибольшей угрозой на данный момент.

В моральном плане Сталин не делал различий между отдельными капиталистическими государствами. Его истинное мнение по поводу стран, проповедующих добродетели всеобщего мира, недвусмысленно выражено в реакции на подписание пакта Бриана — Келлога в 1928 году[433]:


«Говорят о пацифизме, говорят о мире между европейскими государствами. Бриан и [Остин] Чемберлен лобызаются. …Это все пустяки. Из истории Европы мы знаем, что каждый раз, когда заключались договоры о расстановке сил для новой войны, они, эти договоры, назывались мирными. Заключались договоры, определяющие элементы будущей войны…»[434]


Конечно, самым страшным кошмаром для Сталина была коалиция всех капиталистических стран, нападающих на Советский Союз одновременно. В 1927 году Сталин говорит о советской стратегии почти в тех же выражениях, что и Ленин десятилетие назад: «…очень многое… зависит от того, удастся ли нам оттянуть войну с капиталистическим миром… до того момента, пока капиталисты не передерутся между собой…»[435] Чтобы обеспечить себе подобную перспективу, Советский Союз заключил Рапалльское соглашение с Германией в 1922 году и Берлинский договор о нейтралитете в 1926 году, дополнительно продленный в 1931 году на три года, недвусмысленно обещающий оставаться в стороне от капиталистической войны.

В том, что касается Сталина, то для него бранный антикоммунизм Гитлера не служил непреодолимым препятствием к добрым отношениям с Германией. Когда Гитлер пришел к власти, Сталин поторопился предпринять примирительные жесты. «Конечно, мы далеки от того, чтобы восторгаться фашистским режимом в Германии, — заявил Сталин на XVII съезде партии в январе 1934 года. — Но дело здесь не в фашизме, хотя бы потому, что фашизм, например, в Италии, не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной. …Мы ориентировались в прошлом и ориентируемся в настоящем на СССР и только на СССР. И если интересы СССР требуют сближения с теми или иными странами, не заинтересованными в нарушении мира, мы идем на это дело без колебаний»[436].

Сталин, великий идеолог, на самом деле ставил свою идеологию на службу реальной политике. У Ришелье или Бисмарка не было бы проблем с пониманием его стратегии. Идеологически зашорены были как раз государственные деятели демократических стран; отвергнув силовую политику, они полагали, что предпосылкой добрых отношений между странами является всеобщая вера в принципы коллективной безопасности и что идеологическая враждебность исключает какую бы то ни было практическую возможность сотрудничества между фашистами и коммунистами.

Демократические страны были в обоих случаях не правы. Сталин со временем все-таки переместится в антигитлеровский лагерь, но весьма неохотно и лишь после того, как его заигрывания с нацистской Германией были отвергнуты. Убедившись наконец в том, что гитлеровская антибольшевистская риторика может оказаться вполне серьезной, Сталин принялся за создание максимально широкой коалиции для его сдерживания. Его новая стратегия впервые была озвучена на VII (и последнем) конгрессе Коммунистического Интернационала в июле — августе 1935 года[437]. Призывая к созданию единого фронта всех миролюбивых народов, конгресс сигнализировал об отказе от коммунистической тактики 1920-х годов, когда в попытке парализовать европейские парламентские институты коммунистические партии систематически голосовали заодно с антидемократическими группировками, включая фашистов.

Главным носителем новой советской внешней политики стал Максим Литвинов, назначенный министром иностранных дел для исполнения именно этой роли. Изысканный, свободно говорящий по-английски и по-еврейски, он происходил из буржуазной семьи и был женат на дочери английского историка. Его анкетные данные больше подходили для классового врага, чем для человека, которому предназначалось сделать карьеру в мире советской дипломатии. Под руководством Литвинова Советский Союз вступил в Лигу Наций и стал одним из самых громких пропагандистов коллективной безопасности. Сталин был вполне готов воспользоваться вильсоновской риторикой, чтобы подстраховаться и не дать Гитлеру реально осуществить все то, что им было намечено в «Майн кампф», и превратить Советский Союз в свою главную мишень. Как подчеркивал политолог Роберт Легвольд, целью Сталина было получать максимальное содействие от капиталистического мира, но не примиряться с ним[438].

В отношениях между демократическими странами и Советским Союзом превалировало глубочайшее чувство взаимного недоверия. Сталин подписал с Францией пакт в 1935 году, а с Чехословакией в последующем году. Но французские руководители 1930-х годов взяли обратный курс и отказались от военно-штабных переговоров. Сталин, само собой разумеется, истолковал это как приглашение для Гитлера вначале напасть на Советский Союз. Чтобы подстраховать себя, Сталин обусловил советскую помощь Чехословакии предварительным исполнением французских обязательств перед этой страной. Это, конечно, давало Сталину надежду на то, чтобы империалисты сражались между собой. Франко-советский договор вряд ли был союзом, заключенным на небесах.