Хозяин дома, в котором жил в Глазго Петр, привез жену из Сицилии, когда еще был боцманом. С тех пор прошло лет шесть, и боцман стал владельцем доходного дома. Он ходил по коридорам и верандам обширного жилища, как по палубе корабля, и только покрикивал; дом, как корабль, блистал чистотой.
Петр возвращался из плавания, и ему приятно было видеть молодую сицилианку с горячими глазами, стоящую у окна в цветастом нездешнем платке. Иногда она раскрывала окно и кричала, взмахивая руками, точно крыльями:
– О, рус… красиво!
И он бросал ей подарок:
– Стелла, лови…
Она протягивала руки, но сверток летел через голову и падал за спиной.
Если хозяин оказывался тут же, он наблюдал за всем этим без улыбки.
Именно в такую минуту Петра увидела Кира. Сверток не долетел до окна, молодая женщина вытянула длинные руки, и сверток лег в раскрытые ладони. Все, кто наблюдал за этим – был июльский вечер, горячий и душный, – захлопали в ладоши, а Кира вскрикнула:
– Браво… ах, как хорошо!
Он оглянулся: длинноногая девушка, почти подросток, стояла рядом и смотрела на него смеющимися глазами. Петр улыбнулся:
– Вы русская?
– Русская.
– Не Клавдиева?
Петр слыхал, и не раз: за углом в особняке с мраморным крыльцом живет русский историк Клавдиев, тот самый, кого мятежная судьба сына заставила переселиться в Англию еще в конце прошлого века. В семье Клавдиевых пятеро: сам Клавдиев, его жена, невестка с сыном и дочерью.
Ей было приятно идти с ним, большим и веселым, – она все смотрела на него и улыбалась.
– Нет, нет, книги я понесу сама, а бабушку я вам покажу так…
А он смотрел на нее и думал: сколько ей может быть лет? Семнадцать или восемнадцать? Нет, все-таки восемнадцать… Ее гофрированная юбка я светлая блуза слишком просты для взрослой девушки, которая к тому же хочет нравиться.
Но когда они пришли, оказалось, что бабушка уехала к внуку (старший брат Киры третий год был в больнице, и мать постоянно находилась при нем). Кира пригласила Петра к себе. Позднее, когда он узнал ее ближе, он часто думал: как она осмелилась сделать это?
Она пригласила – он вошел. Это была мастерская художницы. Правда, этюды, которые Петр увидел, он понял не сразу. Нечто очень обыденное: лодки на берегу Клайда. Рыбачьи сети на шестах. Розовые скалы (именно розовые – из камней, добытых в этих скалах, сложен Глазго). Чайки над морем. Дети, лежащие на прибрежной гальке. Женщины, стирающие белье. Но все было написано на фоне блеклых здешних зорь, расцвечено неяркими красками шотландского неба, солнца, деревьев, воды, рыжего прибрежного песка, густой и до оскомины зеленой луговой травы.
И когда он взглянул на Киру вновь, она уже не показалась ему таким ребенком, хотя детскость, застенчивая и покоряющая, в ней осталась.
– Я читал где-то, – сказал он и посмотрел ей в глаза, – что есть голоса, которые ставит сама природа, – человек раскрыл рот и запел.
– Ко мне природа была не так щедра, как, впрочем, и ко всем Клавдиевым. – Она помолчала, точно ждала, когда собеседник впитает эти несколько слов. – Вы не понимаете? У Клавдиевых есть свой девиз: «Все настоящее создает труд…» – Она подняла глаза. – Там… царство труда, – она имела в виду деда. – Не верите?
Он смутился, ничего не ответил.
– Пойдемте, я говорила ему о вас.
«А знаете, Кира, – сказал Петр, когда они стали подниматься к Клавдиеву, – я никогда не видел его в городе». – «А Клавдиев и не бывает там», – так и сказала – «Клавдиев», будто она сама носила другую фамилию. Старик вечно бодр, всегда работает, и, наверно, хорошо работает, если каждую новую страницу его труда этот черт Тимбер чуть ли не выхватывает у него из-под пера. Петр диву дается: и что это англичанин так ухватился за книгу Клавдиева. когда речь в ней идет о делах, насущных не для Англии, а для России. – «Горчаков и Бисмарк»?
Лестница. Темная некрашеная дверь. Полу мрак. Запах клея и бумаги! Стеллажи с книгами. Коричневый дерматин переплетов едва обнаруживает себя в полутьме – книги дремлют
И неожиданно широкая фрамуга, выходящая в сад, письменный стол и человек за столом, маленький. Петр подумал: даже как-то не понятно. Клавдиев, и так мал.
– Это ты, Кира?
– Да, Клавдиев. Я привела к тебе Петра Дорофеевича.
Клавдиев обернулся, шагнул навстречу Петру. У Клавдиева, как у врубелевского Пана, вся сила в глазах – твердые, в серых лохмах, они полны неубывающего света.
– Здравствуйте… Кира Николаевна говорила мне о вас. – Он так и сказал: «Кира Николаевна» – завидная возможность лишний раз произнести имя сына.
Он стоит сейчас прямо перед Петром, раскачиваясь, опираясь то на каблук, то на носок, и Петр может хорошо его рассмотреть. У него бородка клинышком, рыжеватая, пересыпанная сединами, и такой же рыжеватый венчик вокруг бледной лысины. Лицо бело-желтое, с голубыми, чуть выпуклыми линиям? кровеносных сосудов у виска. Когда он вбирает губы (он любит это делать), аккуратно остриженный треугольник под нижней губой приподнимается и смешно топорщится. Смеется редко, точно стыдясь улыбки, но улыбка хороша.
– Кира Николаевна сказала мне, что вы рабочий?
– Рабочий, Федор Павлович.
– Вот это и есть… век двадцатый!.. – воскликнул он и закачался с каблука на носок еще усерднее. – Значит, все, что имеете, добыли своими руками? Только то прочно, что добыто своими руками. – Он вдруг раскрыл кулаки, не без любопытства оглядел ладони, белые они у него, пальцы смешно растопырены, большие пальцы изогнуты полумесяцем. – Я вот тоже стараюсь… своими руками. – Он вдруг улыбнулся, застенчиво и любяще взглянул на Петра. – А вы за кого, за Плеханова или, может, за этого лохматого… Дейча?..
– Я за самого себя, Федор Павлович, – ответил Петр, рассмеявшись.
Клавдиев ожил.
– А вы кто, простите?.. – Он смотрел сейчас на Петра снизу вверх. – Вот мой Колюшка, отец Киры Николаевны, был за справедливость, за справедливость терпимую… За диктатуру пролетариата, но за терпимость.
– А по мне, демократия – это свобода для угнетенных, – сказал Петр.
– А разве это исключает терпимость?
– Когда дело дойдет до крови. Федор Павлович…
– А вы кровь видели? Вот это тоже… век двадцатый, – произнес Клавдиев, не дождавшись ответа Петра. Он сел. Петр стоял над ним. – Чтобы продолжить с вами разговор, надо иметь силы, – улыбнулся Клавдиев. – Я хочу, чтобы вы бывали у нас. Вы человек прямой, мне с вами легко разговаривать.
Они спустились в комнату Киры.
– Терпимость – это всеобщая вера Клавдиевых? – спросил Петр.
Она стояла сейчас против окна, и ее глаза, пронзенные светом, казались светло-коричневыми.
– Всеобщая. – Она отошла от окна, и глаза обрели прежний цвет. – Только случайно я не стала историком, – произнесла она вне видимой связи с предыдущим.
Петр подумал: «Действительно, она лишь случайно не стала историком, это на нее похоже». Из тех немногих встреч, которые были у него с Кирой. Петр понял: в ней была и дисциплина ума, и логичность мысли, и то рациональное восприятие факта, когда факт освобождается от скорлупы и остается лишь ядрышко, в котором всегда мысль…
Через три дня, вернув первую из взятых книг. Кира сказала ему:
– Вы видели когда-нибудь здешние пляски? Хотите в… шотландский театр?
Они действительно побывали в этом театре. Крышей для него было небо, кулисами – скаты холмов. Они сидели на взгорье и смотрели на сцену – она была внизу, у самой реки. Но едва село солнце, реку заволокло туманом и сцена перестала быть видна. Потом он смеялся: занавес упал вовремя. Он снял с себя пиджак и надел на нее. Она была очень смешная в пиджаке – из рукавов виднелись только кончики пальцев и, аплодируя (изредка туман рассеивался, и они с удивлением обнаруживали, что танцы продолжаются), она высоко поднимала руки, чтобы рукава упали.
Вдруг стало тепло и посыпал дождь, вначале меленький, как сквозь шелковое сито, а потом сито прорвалось и хлынул ливень. Петр не успел набросить на нее плащ, она вымокла до нитки. Они бежали, укрывшись одним плащом. Она замерзла так, что стучали зубы.
Они стояли под огромным каштаном, и Петр чувствовал, как, мокрая, продрогшая до костей, она отогревается у него на груди и становится все более кроткой. Он поцеловал сначала ее глаза, потом губы – они пахли парным молоком и свежим хлебом.
А потом они сидели в каком-то окраинном кабачке, забившись в угол, и, смеясь, наблюдали, как рядом кутит большая семья, наверно крестьяне, накануне продавшие по хорошей цене ячмень. Они пришли сюда со своими судками и чугунками, с ячменным вином, которое разливали из кувшинов. Петр и Кира смотрели на соседей (те кутили напропалую) и смеялись, смеялись от души – почему-то каждый пустяк мог заставить их смеяться.
А потом ой просил рассказать о себе, и она рассказала, как отец бежал в Англию из сибирской ссылки, бежал через Архангельск, и как потом на семью обрушились беды: болезнь брата – туберкулез тазобедренной кости, наверно, ушиб («Я люблю его больше жизни, потому что знаю – он погибнет»), а потом смерть отца. «А вы смерти боитесь?» – спросила она внезапно. «Нет». – «А я боюсь. Все вижу, как меня хоронят, и хочется, чтобы было много народу и чтобы говорили обо мне разные хорошие слова. Вроде: „О да, она действительно подавала надежды…“ Даже странно: живая я не тщеславна, а мертвая тщеславна… А вы как?» А потом просила говорить о России. «Я люблю, когда рассказывают о России, и все помню, где там что стоит, например, в Петербурге… где Исаакий, где Казанский собор, а где Летний сад и, конечно. Академия художеств… Я часто брожу по Петербургу одна и не могу заблудиться, мне кажется, я там все знаю, а остальную Россию представляю смутно, только солнце и снег… А Кубань, она какая? Тополи, желтые реки и пыль?.. А почему вы здесь, а не в России? Революция? Как папа – государственный преступник? Преступник, а глаза мягкие. Погодите, а они все-таки у вас не черные… верно, не черные? Вот приду к вам днем и рассмотрю».