Дипломаты — страница 51 из 105

ежал на столе. Петр не торопился его взять. – Выезжаете немедленно.

– В Двинск?

– Да, в Двинск, навстречу наступающим немцам, – Чичерин запнулся. Быть может, он увидел в этот час, как по русским дорогам, скованным февральской наледью, по заснеженным проселкам, большакам и шляхам, от русского юга до севера движется злая немецкая волна. – Пакет надо доставить как можно раньше. Чем раньше… – Он не договорил, да в этом и не было нужды, и без того все было ясно. – Вручите пакет и возвращайтесь в Питер. – Чичерин полез в жилетный карман за часами, но потом, вспомнив про стенные часы, поднял глаза. – В путь добрый. Да, возьмите с собой Кокорева, он знает французский, это необходимо.

Разумеется, и один в поле воин, думал Петр, но если рядом с тобой товарищ, силы не просто удваиваются. Быть может, эта и имелось в виду, когда решили послать с Петром Кокорева.

И маленький маневровый паровозишко с прицепленным к нему спальным вагоном, с белой эмалированной дощечкой «Петроград – Гельсингфорс» устремился в непрочные сумерки февральской ночи.

Предполагалось, что поезд должен быть в Двинске часам к двум ночи, но где-то за Псковом маневровый паровоз сошел с рельсов, и прибытие в Двинск отодвигалось часа на полтора. Поезд будто для того и замедлил ход, чтобы Петр мог получше рассмотреть русскую землю в жестокую эту пору.

В неярком свете февральской ночи снег казался фиолетовым, а серые солдатские шинели – густо-лиловыми, почти черными. Рядом с полотном железной дороги, словно проведенный нетвердой рукой, шел проселок. И всюду на проселке фигуры солдат, точно бегущие под уклон, поторапливаемые попутным ветром. Сил давно нет, только и надежды на ветер. Не дай бог, затихнет.

На исходе первой ночи в поезд поднялись двое военных, едущих навстречу своей части, – старик с белыми бровями и его спутник.

– Какая там стратегия – пустое! – говорил старик. – Если современные средства я масштабы применить к такому делу, как растление совести, размеры катастрофы ни с чем не могут сравниться! – Старик держал перед собой руку и как бы видел в ней собеседника, ей говорил, ей внимал. – Да будет вам известно, молодой человек, что в десятимиллионной русской армии сражалось полтора миллиона – остальные торчали в тылу. За спиной каждого окопника, по существу, шесть интендантов! В каком состоянии находилось у этих шести, то бишь восьми с половиной миллионов, такое обременительное хозяйство, как совесть? Да и у тех полутора миллионов, которые все это видели: в каком? – Рука старика задрожала, трудно было ее держать на весу. – Вы скажете: преувеличивает старик! Наверно, не все шесть были прохвостами, да и вообще сукиных сынов было среди них не так много. – Рука старика теперь не просто дрожала, а ходила из стороны в сторону. – Прохвостов из них делали, как делают перчатки и чемоданы. Так сказать, фабрика по изготовлению сукиных сынов! Легальный дезертир, удостоверенный гербовой печатью с двуглавым орлом, дезертир его величества, наконец! – Старик с облегчением опустил руку. – Армия, в которой нарушены принципы, не может быть боеспособна, – заключил он сокрушенно.

Тот, кого старик назвал молодым человеком, на самом деле был человеком средних лет, черную шевелюру его уже тронула обильная седина. Только кожа лица, такая же, как волосы, сизо-бронзовая, не отступила перед натиском возраста. Трудно сказать, был ли этот человек профессиональным военным или штатским, только что пришедшим в армию, но полувоенный костюм очень хорошо сидел на нем.

– Нам легче отстоять и сберечь эти принципы, генерал, – возразил молодой.

– Вы не оговорились, – спросил генерал. – Легче?..

– Именно легче, – подхватил молодой. – Армия нарушила принципы потому, что их нарушило общество, в котором она существует. У нас так не будет.

– Простите, а как будет у вас?

– В обществе, основанном на справедливости, это немыслимо.

– Дай бог, – сказал генерал.

55

Тяжело дышит паровоз – подъем. Дверь в купе открыта. Петру видно: Кокорев курит у окна. Где-то позади невысоко встала луна, и снег за окном слабо светится, как, впрочем, и облака над снежным полем. Когда огонек папиросы Кокорева разгорается, пейзаж за окном меркнет.

– Петр Дорофеевич?

– Да. Вася.

– Вы сказали, человек без оружия не человек.

– Сказал.

– А вам случалось… убивать?

Петр подумал: «Вот сейчас возьму и расскажу об Одессе и Королеве. Расскажу от начала до конца, и все станет ясным Кокореву, а быть может, и мне. Как только тайна перестает быть тайной, она перестает быть и бременем. Не открылся Воровскому, а открылся Кокореву, разве не смешно? Если открыться, то Воровскому! Открыться и все понять до конца… Воровскому! А сейчас сердце на замок!»

Под колесами поезда загудели рельсы, и мимо медленно поплыли фермы моста – поезд пересекал реку.

– А зачем убивать… без необходимости?

– А если есть необходимость? – вздохнул Кокорев.

Все еще проплывали фермы моста, и под вагоном гудели рельсы.

– Если есть такая необходимость, убил бы, хотя было бы нелегко.

– А вы смогли бы сказать об этом женщине, которую любите?

Поезд пошел сейчас под гору. Паровоз дымил.

– Нет, не смог бы, – сказал Петр.

– А если бы она спросила?

Дым застлал окна.

– Все равно… не сказал бы.

– Но врать женщине, которую любишь?

Дым схлынул, но в вагоне не посветлело.

Луна зашла за тучу. Поля лежали темные, намертво сомкнувшиеся с черным лесом и небом.

– Все зависит от человека, с которым говоришь, – сказал Петр.

– Но женщине, женщине вы скажете эту неправду? – настаивал Кокорев.

– Пожалуй, нет, – ответил Петр.

Они ехали долго. «Нет», «нет», повторенное многократно мощным перестуком колес, гудением рельсов, тревожным вскриком паровоза, стояло в сознании.

– Кто она? – наконец спросил Петр. – Я ее знаю?

– Как-то я слышал, – задумчиво произнес Кокорев, – как вы говорили с Чичериным о Репнине.

Петр вздрогнул.

– Елена Репнина?

– Да, – сказал Кокорев. – Вы ее знаете?

Петр почувствовал, что ответить нелегко.

– Знаю.

Петр пожалел, что сказал Кокореву о Репниной. Его ответ, как заметил Петр, взволновал Кокорева. Он уже ни о чем не спрашивал Белодеда. Поздно ночью, когда Петр проснулся. Кокорев все еще стоял у окна. Что-то было в этих людях. Кокореве и Репниной, общее – готовность к жертвам, возвышенное и, увы, беспомощное представление о долге. Однако что так встревожило Кокорева? Не увидел ли он рядом с Еленой Петра? Вновь неярко вздыбились снега за окном, белое ненастье, казалось, вошло в вагон, и лицо Кокорева стало видимым.

Белодед поймал себя на мысли, что не может думать о Елене так, как думал после первой встречи. Тогда он мечтал о встрече Елены и Киры и допускал, что они могут быть подругами. А теперь?

Где-то под Режицами поезд остановился.

Вагон окружили конные немцы. До утра еще было далеко, но поля уже укрыл туман – пахло талым снегом и почему-то сырым бельем. Немцы спешились и поднялись на насыпь. Из окна Петр видел, как долговязый офицер в короткой шинели и крагах тщетно пытался зажечь сигарету – видно, безнадежно отсырели спички.

Не выпуская незажженную сигарету изо рта. офицер как-то смешно забросил длинные ноги и полез в вагон. У немца было смугло-оливковое лицо и черные волосы. Он поднес слабо согнутую ладонь к козырьку форменной фуражки, произнес, не глядя в глаза:

– Соблаговолите… документы…

Да, так и сказал: «Соблаговолите» – и от этого пахнуло тоскливым ветром. Не очень укладывалось в сознании, что в русском поле стоит разъезд конных немцев во главе с офицером, говорящим по-русски.

– Значит, вы направляетесь к генералу Гофману? – Офицер вновь взял под козырек и вернул документы. – Парламентеры, так сказать? Ну что ж, я помогу, но… это не просто, – только сейчас он поднял рассеянно-матовые глаза. – Ведь идет война… уже идет.

Он вышел из вагона и тотчас вернулся с двумя солдатами.

Медленно поднялся семафор, поезд тронулся.

Офицер даже не снял шинели, будто зашел в вагон на четверть часа: сейчас поезд подойдет к станции и он выйдет. Кстати, вдоль железнодорожного полотна, поспешая за поездом, движется конный разъезд немцев, и там конь офицера, серый в яблоках.

Кокорев стоял у окна в противоположном конце вагона и изредка, осторожно смотрел на немца. Петр видел, как при этом сужались глаза Кокорева и вздрагивали ноздри.

– Вам не по душе этот немец больше, чем любой другой? – спросил Петр Кокорева вполголоса.

– Больше, – сказал Кокорев, не оборачиваясь.

– Ведь он небось добрый час простоял на ветру, дожидаясь? – улыбнулся Петр, все-таки его не покидало чувство юмора. – А потом был так вежлив: не крикнул, не вспылил, поверил почти на слово…

– И взял в плен, – добавил Кокорев.

– Погодите, вы сказали: в плен? – Петр уже все понял, однако тона не изменил, – он не ожидал, что слово это услышит именно от Кокорева.

– Да, и вы будете находиться в плену столько, сколько хочет немец. – Кокорев взглянул в дальний конец вагона, и вновь ноздри вздрогнули.

– Но… Гофман? – произнес Петр, точно каждое слово Кокорева было для Белодеда откровением. – Он подошел к Кокореву ближе.

Кокорев улыбнулся – было приятно, что в столь ответственном разговоре инициатива принадлежала ему. Пожалуй, прежде было иначе.

– Но именно Гофман, а некто иной, прислал этого офицера, прислал и наказал держать вас ровно столько, сколько ему. Гофману, будет угодно.

Петр взглянул на немца: казалось, тот не шелохнулся, продолжал смотреть в окно, за которым спорой рысью двигался конный разъезд и этот конь без седока, в яблоках.

– Ну что ж, я сейчас подойду к нему, – Петр указал взглядом на офицера, – и скажу: напрасно он думает, что обманул меня.

Кокорев потер руки, не ладони, а тыльные части рук, потер одну о другую. Лицо его стало меловым, и только зерна пота, рассыпавшиеся по лицу, свидетельствовали, как ему худо.