Вопрос, который он сейчас задаст Гофману. подумал Петр, должен начисто лишить того возможности маневра.
– Простите, разве у вас с господином статс-секретарем Кюльманом один взгляд на Брест? – спросил Петр.
– И вы в плену этой нехитрой азбуки: Кюльман – миротворец, Гофман – милитарист. Все гораздо сложнее.
– В каком смысле, господин генерал?
– Если решение принято, оно отражает точку зрения статс-секретаря в такой же мере, как и мою. Все остальное история, ее место в мемуарах.
– Ну что ж, главное, чтобы ответ был, а ждать мы умеем – нас хватит, господин генерал.
– Ждите, господин Белодед, мы хотим мира не в меньшей мере, чем вы.
– Тем более, что у вас нет тылов, какие вы хотели бы иметь, – заметил Петр, улыбаясь, и быстро взглянул на Гофмана – эта фраза была откровенно грубой, но в разговоре с таким человеком, как Гофман, могла быть уместной вполне.
Гофман взял перчатки, хлопнул ими по колену.
– Наши тылы благополучны, по крайней мере, настолько, чтобы воевать не оглядываясь.
– Тыл германский и… европейской?
Гофман не удержал вздоха – этот русский был похож на того тибетского исцелителя, которого Гофман однажды видел в Японии, тибетец безупречно знал географию тела, он мог оперировать иглой с завязанными глазами, острие безошибочно находило нужный нерв.
– Вы хотите сказать, у вас одна фронт, а у нас два? – Гофман воспринял безбоязненную прямоту, с которой произнес свою фразу Петр.
– Это вы и без меня знаете, – заметил Белодед.
Гофман начал натягивать перчатки.
– Тем более нам надлежит действовать, если условия не будут приняты. – Он оперся о стол. – Мы вынуждены будем действовать, – уточнил он. – Вынуждены… и не делаем из этого секрета.
Гофман все еще стоял, уперев сильные руки в стол – не будь стола, рухнул бы.
– Не скрою, что по-человечески меня волнует вопрос, что произошло с господином Троцким десятого февраля, – он помолчал, очевидно, подыскивая нужное слово, чтобы уточнить мысль. – Какая мысль владела им, какой план он хотел построить?
Белодед испытал неловкость. Этот генерал был порядочным иезуитом – не все повороты его мысли были так грубы, как казалось Петру вначале.
– А разве господни Троцкий вам не ответил? – спросил Петр, спросил как бы между прочим, дав понять Гофману, что для него, Белодеда, этот вопрос отнюдь не столь важен.
– Для меня линия поведения господина Троцкого на переговорах представляла немалый интерес, – заметил Гофман так, будто он и не ждал иного ответа и задал свой вопрос лишь для того, чтобы сказать то, что намеревался сказать. – Он мне показался и работоспособным и достаточно красноречивым, господин Троцкий, – признался Гофман. – Тем более непонятно все, что произошло десятого февраля. Накануне речь шла, насколько мне известно, о Риге. Господин Троцкий спросил, нет ли возможности оставить за Россией Ригу. Статс-секретарь понял вопрос главы русской делегации так, что Рига единственное препятствие к заключению договора. К господину Троцкому явился посланник Розенберг, предлагая изложить свое требование письменно. Но господин Троцкий ответил отказом. И одна и другая сторона поняли, что наступила критическая стадия переговоров. И тогда произошло то, что мир запомнит под именем событий десятого февраля. Господин Троцкий заявил, я вам это воспроизведу сейчас точно. – Он потянулся к папке, лежащей на столе, и, не дотянувшись, оставил свою затею, махнул рукой. Все знают, что заявил господин Троцкий десятого февраля: Россия не заключает мира, но заканчивает войну, распускает войска по домам и оповещает об этом народы и государства. Короче: «Ни войны, ни мира!» – Он посмотрел на Белодеда в упор. – Объясните, такое решение выгодно России? Я понимаю, что это, так сказать… компетенция России, но…
Белодед усмехнулся: единственная возможность уйти от вопроса – не говорить же об этом с Гофманом – обратить его вопрос в шутку.
– Последний ваш аргумент показался мне убедительным, господин генерал, это действительно компетенция России.
Петр встал. Гофман стоял напротив и смотрел в толстое стекло, укрывшее стол, и Петру вдруг показалось, что крупное лицо генерала отразилось в стекле мордой лошади – что-то было в их облике общее, человека и лошади, недоуменно-свирепое, упрямое. Конь определенно был снят в тот момент, когда на полном скаку готовился взять препятствие, грозное и как будто неодолимое.
Белодед вернулся к себе и, не зажигая света, снял пиджак и прилег. (Мглистое небо стлалось над Брестом, над Бугом. За Тираспольскими воротами, словно крона могучего дуба, стояла раскидистая туча.) И вновь, как это было в дни поездки в Двинск, он старался вспомнить все, что накануне рассказывали ему о Гофмане военные. Их рассказ был исполнен иронии наигорчайшей, и это готов был понять Петр. В начале века Гофман был военным атташе при штабе японской армии, действующей против русских в Маньчжурии. (Ему было тогда тридцать два, но верхняя губа уже достаточно утолщалась, чтобы выражать и льстивое внимание, и брезгливость.) Потом он вернулся на родину и несколько лет отдал службе в Эльзасе. В сумерки, когда пыль заволакивала пограничную деревушку, будущий генерал переплывал на скакуне деревенскую площадь и неслышно устремлялся в поле. Покачиваясь в седле, Гофман размышлял о судьбе германской империи, где она попытается проложить дорогу своей гордыне, на Западе или Востоке, я как сложится судьба самого Гофмана – русский опыт, накопленный в Маньчжурии, не применять же в Эльзасе. Назначение в Восточную Пруссию будто было уготовано Гофману самой судьбой. Если Гофману суждено проявить себя где-либо, то только здесь. В будущей войне с Россией деятельный и еще не старый Гофман может найти истинное место. (Его брезгливая губа выражала и гнев.) А потом война и победа – одна, а вслед и другая. Ах, жаль, что генеральский скакун был не белым. Не в столь отдаленные времена победители въезжали в завоеванные города на_ белых конях. А потом был Брест, и в сумерки, когда туман, точно полая вода, заполнял низины и овраги и подступал к самому городу, генерал вплывал на скакуне в пределы призрачных озер, быстрые ноги лошади скрывала кромка тумана, я плавный бег казался скользящим. В такую минуту генерал почти парил в небесах. Впрочем, мечты его были никак не ниже небес.
Петр думал: не надо строить иллюзий насчет истинных намерений генерала. У него достаточно ума, чтобы видеть ближайшую цель, и воли, чтобы претворить ее в жизнь. Если решение в какой-то мере зависит от этого человека с толстой губой, выражающей и снисхождение, и брезгливость, не следует уменьшать опасность.
Уже туман встал над крепостными брестскими стенами, когда Петра пригласили к Чичерину. Чичерин стоял у горящей печи и задумчиво листал томик Овидия. Видимо, он только что вернулся: руки были красны, глаза застланы влагой – на дворе было по-февральски ветрено.
– Вы говорили с Гофманом? – Чичерин достал платок и высушил глаза, – Говорили протокольно или по существу?
– Мне представляется, по существу, Георгий Васильевич.
Чичерин закрыл том и бережно положил на самый край стола (Петр и прежде замечал: Чичерин не чувствовал края стола – книги сползали и шумно грохались об пол, блюдца решительно не могли утвердиться на плоскости столешницы, даже старинные часы вдруг утрачивали массивность и вес и обретали способность скользить, что было отроду им противопоказано).
– Как далеко они пойдут в своих намерениях?
– Гофман дал понять: их армия копит силы для удара. По-моему, она уже готова нанести его и нанесет, если мы…
– Отвергнем их требования?
Чичерин не двинулся с места: щеки сухо блестели, губы казались жесткими.
– Я признаю только рассказ с деталями. Садитесь.
Он указал на кресло за письменным столом, Петр сел. Чичерин отошел в сторону и опустился на край дивана, обитого черной клеенкой.
– Мне показалось даже, что Гофман меня ждал, – начал свой рассказ Петр.
62
День 3 марта выдался в Бресте ветреным. Невысоко смятенной и беспорядочной стаей бежали облака, то открывая, то вновь затеняя солнце. Даже когда солнце достигало земли, оно не прибавляло тепла, и поля, укрытые рваной тканью снегов, и коричневые воды реки и се притоков, и деревца, по-зимнему обнаженные, были холодны, будто жизнь ушла из них навсегда. Да и город затих и странно насторожился, только ломаные линии крыш стали более четкими.
От особняка, где расположились советские делегаты, до Белого дворца – рукой подать. В машине не было необходимости, и делегаты пошли пешком. Впереди шел Сокольников, чуть поотстав – Карахан. Им нелегко было идти вместе. У Сокольникова быстрый шаг, у Карахана – неторопливо-величественный. Позади стучал палочкой Григорий Петровский. Чичерин заметно устал в эти дни, ему явно был не под силу большой, перетянутый ремнями портфель. Промчался открытый автомобиль с немецкими делегатами. Немцы были верны себе – в торжественных обстоятельствах (а сегодня у них было торжество) они и в пределах крепости передвигались на автомобиле.
Едва Петр вошел в зал заседаний, его встретил долговязый Мирбах. Граф Мирбах не чуждался элементарной истины: человеческие отношения живы вниманием, их надо развивать.
– Вспомнил сегодня Афины! – произнес он почти ликующе – он был очень торжествен в парадном мундире, шитом золотом. – Вспомнил Афины и пошел в церковь… Как я любил ходить в Афинах в церковь! Ничего не знаю красивее церковного пения… – Мирбах сиял, зубы, не по возрасту молодые, искрились. – Знаете, когда басы гудят в церковных сумерках, нет, это великолепно! – Щеки Мирбаха лоснились, глаза были полны доброго огня, да и щедрое золото мундира торжественно блестело. – Нет, нелегко расстаюсь с землей старой и небыстро привыкаю к новой земле. Сейчас смотрю кругом и думаю: как расстанусь с Россией?
Петр слушал и думал: как можно так воодушевиться тем, к чему ты, собственно, совершенно равнодушен? Ведь нельзя же серьезно поверить, что Мирбаху сию минуту, именно сию минуту так необходимо говорить о церковном пении. Вот он расплылся в улыбке, и кажется, даже золотые нашивки полны радушия, а ум в это время равнодушен. «Без обаяния нет дипломата, – наверняка думает сейчас Мирбах. – И при всех обстоятельствах надо уметь расположить человека, если даже ты и не знаешь, будет ли этот человек тебе полезен когда-либо».