Петр неожиданно встретил Чичерина у самого входа в наркомат. Георгий Васильевич шел от Александровского сада.
– Здравствуйте, Белодед, – приветствовал он Петра. И обратил глаза на книгу, которую держал. – Вы бывали когда-нибудь в Зальцбурге?
– Да, Георгий Васильевич, и не однажды. Какое пиво там у монахов!
– Пиво? Нет, я не об этом. – Чичерин продолжал смотреть на книгу, она была в синей коже с золотым, давно выцветшим тиснением.
– Георгий Васильевич, ваш секрет проник и за кордон: русский министр иностранных дел задумал книгу о Моцарте.
– Ну, ну, это уже легенда. – Чичерин раскрыл синий томик, который держал в руках, и тут же захлопнул. – Что же касается пива у зальцбургских монахов, то вечером мы обсудим и это. – Чичерин направился к двери.
Весь этот летний день, долгий и знойный. Петр нет-нет да вспоминал свою утреннюю встречу с Чичериным, вспоминал не без улыбки – все-таки Георгий Васильевич не мог отказать себе в удовольствии задать своему собеседнику задачу с Зальцбургом и Моцартом, и вначале по ассоциации с этой встречей, а позднее и вне связи с нею на память Петру то и дело приходил Зальцбург: его узкие средневековые улочки, ломаные, мощенные камнем, спускающиеся под гору или в гору поднимающиеся, с темными каменными арками, украшенными надписями, которые источили дожди и время. И хлопотливые стан монахов, и степенно-церемонные стаи богатых иностранцев, и, конечно, проститутки на углах улиц, на геометрических углах, – угол дома упирается в позвоночник. И площадь посреди города, окруженная пятиэтажными домами, не площадь, а городской дворик – квартира Моцарта на третьем этаже одного из этих домов. Петр помнил низкие, точно сплющенные комнаты этой квартиры, окна, выходящие в городскую полумглу, каменную, безнадежно серую.
Позвонил Чичерин.
– Все оборачивается круче, чем можно было предположить. Немцы хотят вписать в дополнительный протокол новые требования. Хочу поговорить, хотя вряд ли это удастся сделать раньше вечера.
Действительно, второй звонок от Чичерина раздался около полуночи. Белодед направился к наркому.
В комнате секретариата было тихо. Мягко отсвечивал гофрированный панцирь, наглухо закрывший секретер, комната была пуста, ночную вахту Чичерин нередко нес сам. На паркете лежала полоса бледного света – дверь в кабинет была открыта.
– Это вы, Петр Дорофеевич? – послышался голос Чичерина.
Петр увидел просторный кабинет наркома, красноватый блеск ворсистого ковра, свечение полированной мебели, отсвет настольной лампы в окне и, как всегда в полуночный час, уже не бледно-смуглое, а восковое с просинью лицо Чичерина.
– Вот прочел старинную монографию о Зальцбурге. – Перед ним лежала книжка в синей коже, которую он держал в руках, когда возвращался из Румянцевской библиотеки. – Историю города нельзя понять без знания монашеских орденов.
Чичерин сказал: «монашеских орденов». Перед глазами Петра встали стрельчатые окна большого зальцбургского собора, холодноватая полутьма внутри, икона божьей матери и на стекле, укрывшем икону, вместе с суматошным и радостным сиянием полуденного света блеск и движение автомобилей, идущих через площадь. Там. в туманной тьме собора, старое неожиданно встретилось с новым.
– Зальцбургские францисканцы народ более предприимчивый и светский, чем римские, – сказал Петр. – Дальше от Рима – больше светскости и даже светской воинственности.
Чичерин усмехнулся:
– Да, там вера держится не столько на вере, сколько на кулаках.
– Немцы драчливы не по силе своей, – сказал Петр уклончиво и вдруг заметил, что неожиданно приблизился к самому главному, что должно составить предмет разговора с Чичериным. – Все, что здесь стоит. – Петр кивнул на большой красного дерева книжный шкаф, в котором Чичерин берег литературу по германскому вопросу: германист, он считал этот вопрос для себя насущным, – свидетельствует об одном: истоками всех ошибок немцев была переоценка своих сил и недооценка сил противника.
– Вы хотите сказать, что в оценке своих сил мы не пошли дальше кайзера? Те, кто атаковал нас шестого июля… – Он не окончил фразу, но Петр продолжал в своем сознании: «думали так же».
Чичерин встал и пошел к вешалке, стоящем в дальнем затененном углу, там висело демисезонное пальто с аккуратным плюшевым воротником и шляпа – те самые пальто и шляпа, которые были на Чичерине, когда в ненастный лондонский вечер Литвинов и Петр везли его из тюрьмы.
– Нет, они думают о другом, – сказал Чичерин, снимая пиджак и водружая его на вешалку. – Непросто сохранить позиции и ответить на требование отказом, атаковать, вступить в войну, схватиться. Вы представляете себе последствия этой позиции для нас? – Чичерин возвращался к столу в жилете.
– Вы полагаете, достаточно нам схватиться, как союзники заключат перемирие? – спросил Петр.
– Не исключено и это, – заметил Чичерин. – Вы же знаете, как это бывает в жизни, не обязательно быть самым сильным, чтобы победить, иногда надо быть самым… предусмотрительным.
– Но Владимир Ильич полагает, надо ждать? – спросил Петр.
– Что полагает Владимир Ильич, он вам скажет сам – я жду звонка через семь минут.
Но в этот раз семи минут не прошло – раздался звонок, звонок резкий и, как показалось Петру, требовательный, и Белодед увидел, как мягко разгладились брови Чичерина.
– Да-да, Владимир Ильич. Нет, почему же… Все телеграммы из Берлина говорили о стремительном нарастании… не расслышал. Я сказал, нарастании, да, разумеется, революционной ситуации… Кайзер? Кто поддерживает? Даже не армия, а высшее офицерство! – Он умолк на минуту, выражение лица стало не просто суровым, а грозно-торжественным. – Нет, он здесь, рядом со мной. А мы его сейчас спросим. – Чичерин перевел взгляд на Белодеда: – Владимир Ильич хотел бы знать, что подсказывает вам знание германских дел?
Петр задумался. Неужели Ленину действительно в такой мере необходимо знать мнение Петра, или он делает это с другой целью? Петр и прежде убеждался: Ленин дипломат, хоть и не очень хочет в этом признаваться. Так с какой же целью он это делает? Иногда и для него вот такой радостный знак симпатии предшествует большему: он точно желает показать, как ценит человека.
– Владимир Ильич, я прошу Белодеда высказать вам свое мнение непосредственно, – произнес Чичерин не без вызова, – передаю ему телефон.
– Здравствуйте, Владимир Ильич…
Но ответа не последовало. Белодед лишь услышал, как загудела мембрана телефона и голос, глухой и растекающийся, совсем не похожий на голос Ленина, произнес: «Четверть фунта… Четверть!» Больше ничего не услышал Белодед, кроме этого «четверть фунта», но Петр вдруг почувствовал, как тоскливый холод подобрался к самому горлу: и в этот полуночный час у Ленина не было дела насущнее, чем добыть эти четверть фунта.
– Здравствуйте, товарищ Белодед! – вдруг услышал Петр голос Ленина совсем рядом и едва не обернулся. – Не находите ли вы, что немцы раскололись в своем отношении к нам. раскололись невиданно? Вы понимаете меня? Мирбах ими не отомщен… Вы понимаете меня, товарищ Белодед?
– Владимир Ильич, вы говорите о диверсии, которая возможна? – спросил Петр.
– Так мне кажется, – ответил Ленин.
– Тогда что делать нам, Владимир Ильич? – был вопрос Петра.
– Вот об этом вам сейчас и скажет товарищ Чичерин.
Он положил трубку.
Петр взглянул на Чичерина: тот стремительно пересекал комнату – он был взволнован не меньше Петра.
– Так поняли, о чем идет речь? – спросил Чичерин, остановившись в дальнем углу кабинета, вид у Георгия Васильевича был воинственно-храбрый, по всей вероятности, то, что он намерен был сказать, имело прямое отношение к этому виду Чичерина.
– Смутно догадываюсь, – ответил Петр.
– Вы едете в Германию со специальной миссией.
– В Берлин? – мог только произнести Петр. Признаться, о такой перспективе он не мог и смутно догадываться, видно, в Берлине события действительно приняли неожиданный и обнадеживающе крутой оборот и в порядок дня ставилась… активная дипломатия.
Активная дипломатия? Какая же, к черту, здесь дипломатия, когда речь идет о революции в Германии? Бастует половина Берлина, по ночам поезда летят под откос и снаряды вдруг отказываются взрываться, неуклюже плюхаясь в свежую землю прирейнских берегов, и лежат там в ложбинах и вмятинах, как годовалые свиньи в миргородских лужах. О какой дипломатии, даже активной, может быть речь, когда пришла революция?
– Значит, летучий голландец жив, Георгий Васильевич?
Чичерин взглянул на Петра, точно хотел сказать: «А я полагал, что столь несложная истина тебе доступна…»
– Придет время, и мы припишем вас, Петр Дорофеевич, к английскому, немецкому или турецкому столу, а стол этот… якорь. – Он засмеялся, отвел глаза. – А сегодня революция, и нам нужны дипломаты, которых не обременит ни наше доверие, ни трудность задачи… Короче, вы я советник и, если хотите, дипломатический курьер. Не ищите эту должность в табелях иностранных ведомств: ее придумала революция.
Петр заметил, что Чичерин обращался к этой мысли не впервые, при этом однажды и в разговоре с Репниным. Георгий Васильевич, очевидно, полагал, что оперативность является знаком революционного времени и Комиссариату иностранных дел нужны дипломаты, у которых опыт и зрелость сочетаются со смелой настойчивостью.
Они сидят сейчас за журнальным столиком в дальнем конце кабинету, и Чичерин тянется к шкафчику, врезанному в стену.
– Простите, но проголодался я отчаянно. Не угодно ли кусок черного хлеба с сыром? Сознаю, этот бар знал лучшие времена, как сознаю и то, что он должен быть богаче у дипломата и теперь, но кстати, была у меня здесь бутылка старого рейнского, привез друг газетчик из Риги. Пусть вас не смущает: не марочное. – Он извлек из шкафчика бутылку, она была без обычных в этом случае ярлыков, черная и неприятно обнаженная. – Сказал: пролежала в земле пропасть годов, я на стекле спеклись комья глины, драгоценной глины, которая вдруг становится драгоценной, когда укрепляется на бутылке со старым вином. Но до меня бутылка уже дошла чистенькой, впрочем, на качестве вина это не отразилось, вот убедитесь. – Чичерин пододвинул Петру бокал, налил, потом нещедро плеснул себе – он был небольшим любителем вина и в эту августовскую ночь восемнадцатого года кусок черного хлеба с овечьим сыром был для него несравненно более насущным, чем бокал вина, даже вот такого экзотического. – Ну как… правда, букет отменный? – спросил он и, сознавая, что сказал нечто очень обычное, добавил: – Глоток хорошего вина да еще с таким великолепным бутербродом, как этот, дипломатии не противопоказан.