Служба началась. Пресвитер читал Евангелие, молящиеся подхватывали его слова, повторяли что-то, пели псалмы. Я никогда не понимал церковной службы, полагая, что вера – чувство интимное и присутствия других людей не терпит. Я сидел в углу, разглядывая молящихся, и жалел, что теряю время, которого, как всегда, не хватало. Но долго скучать не пришлось. Служба еще продолжалась, когда в квартиру ворвалась милиция и комсомольцы оперативного отряда АЗЛК (автомобильного завода им. Ленинского комсомола). Они начали расталкивать присутствующих, фотографировать их, требовать показать документы и прекратить «незаконное сборище». Я, как самый незанятый в этом доме человек, просил милиционеров самим предъявить документы и объяснить, почему они врываются в частную квартиру без санкции прокурора. Короче, начал качать права. На некоторое время мне удалось переключить внимание ментов на себя.
Баптисты присутствия милиции будто не замечали. Они продолжали службу. И как продолжали! Я чужд коллективной религиозности, но это было нечто необыкновенное. Чем больше бесновались менты, тем восторженнее становилось пение верующих. Они явно отвечали молитвой на государственное насилие. Одного за другим баптистов начали вытаскивать из квартиры и сажать в милицейские машины. Сначала выводили мужчин. Оставшиеся продолжали петь, не обращая внимания на милицию, и по мере того как уводили мужчин, голос хора становился все выше и пронзительнее. Он звучал так, будто над нами был не потолок на высоте двух с половиной метров, а купол огромного храма или целый мир, который сверху взирал на то, что делается на жалком пятачке стандартной московской квартиры. Происходящее захватило меня своим неподдельным ликованием, которое ощущалось в голосах поющих, читалось в глазах молящихся. Будто столкнулись в чистом виде добро и зло, вера и власть. Эта была самая впечатляющая служба, которую мне приходилось когда-либо слышать. Вскоре она для меня закончилась – мне заломили руки за спину и повели в милицейский газик. Кто-то из баптистов сфотографировал меня из окна, и этот снимок позже стал широко известен и неоднократно публиковался.
В 103-м отделении милиции все баптисты снова собрались вместе. В одной компании с ними оказался и я, грешный. Мы сидели довольно долго на скамейке в дежурной части. Рядом со мной сидел ангел. Я заметил ее еще на собрании. У нее были белокурые локоны до плеч, светлые глаза и необыкновенно нежные черты лица. Я даже замер на месте, боясь спугнуть видение. Но это было не видение, а вполне реальная девушка. Мы познакомились. Миссионерское начало очень развито у протестантов, и ангел начала рассказывать мне о правильной вере в Бога. Я не возражал, но, когда она слегка выдохлась, я попытался повернуть беседу в светское русло. Баптистов между тем по одному вызывали в кабинет начальника, там с ними беседовали, отдавали паспорта и выпроваживали вон. Пока я соображал, как лучше развивать с ангелом знакомство – поддаться на религиозную проповедь или соблазнить светскими удовольствиями, ее тоже вызвали к начальнику. Уходя, она шепнула мне на ухо, что подождет меня около милиции. Я обрадовался, но скоро выяснилось, что напрасно. Всех баптистов выпустили, сделав предупреждение или наложив штраф, а меня оставили для суда. Своего ангела я так больше и не видел.
Ночь я провел в отделении на деревянной скамейке, поеживаясь от весеннего холода и сожалея о своем пальто, оставленном в квартире баптистов. Утром меня привезли в Люблинский народный суд, тот самый, в котором проходили выездные заседания Мосгорсуда по большинству политических процессов. В коридоре меня встретили друзья и папа. Суд, однако, отложили из-за неявки свидетелей-милиционеров. Это был предлог – меня хотели судить в пустом зале, без публики. Однако когда днем меня опять привезли в суд, друзья и папа снова были здесь.
Странно, но я волновался на этом никчемном суде больше, чем когда-либо на других судах впоследствии. Мне грозило за неповиновение милиции всего 15 суток административного ареста. Казалось бы, о чем беспокоиться? Не знаю, что на меня нашло. Я был очень выдержан и законопослушен. Заявлял ходатайства о вызове свидетелей – судья говорил, что это ни к чему. Говорил о праве на гласность и законность – судья кричал мне: «Уезжай на свой Запад!» Девятнадцать баптистов написали в суд заявления, свидетельствуя, что я не оказывал милиции сопротивления. Суд заявление не принял. Генерал Григоренко и священник Глеб Якунин обратились к министру внутренних дел СССР и прокурору РСФСР с просьбой отложить суд до прихода адвоката и всех свидетелей. На их обращение судья просто не обратил никакого внимания. Процесс занял минут пятнадцать, и решение судьи было – 15 суток ареста.
Потом мне было неловко за свое поведение в суде. Не надо было суетиться и играть с ними в правосудие. Не надо было отвечать на их глупые вопросы и доказывать свою очевидную правоту. Это было мне уроком на всю жизнь. В суде надо быть веселее, не тушеваться и держать инициативу в своих руках.
Гораздо позже один веселый уголовник в «Матросской Тишине» рассказывал мне, как его судили по какой-то мелочной статье со сроком до года, и ему, отсидевшему под следствием уже месяцев девять или десять, было совершенно все равно, какой будет приговор. На последнем слове он встал и, понуро опустив голову, начал говорить, что очень виноват перед законом и советским народом. Судья смотрела на него благосклонно. Он долго и с удовольствием каялся, а потом поднял голову, улыбнулся и очень громко закончил свое выступление так: «Ну так дуньте же мне теперь, гражданин судья, в х… чтоб я взлетел и лопнул!» Ему все равно дали год, больше не могли.
На следующий день из милиции меня повезли в райисполком Дзержинского района Москвы, где сделали официальное предостережение об антисоветской деятельности. Секретарь исполкома Гладкова в присутствии кого-то со «скорой помощи», где я работал, и гэбэшника в штатском заявила, что им хорошо известно о моей «длительной и многогранной антисоветской деятельности» и что если я «не прекращу заниматься деятельностью, враждебной советскому государственному и общественному строю, то буду предан суду». Я не удивился. Мне было 23 года, и я уже несколько лет находился в эпицентре демократического движения. Удивительно, скорее, было то, что мне до сих пор еще не вынесли официального предостережения по известному указу Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года.
В милиции я сказал, что работать «на сутках» не собираюсь, и меня повезли отбывать пятнашку в 71-е отделение милиции. Это было обычное КПЗ, куда привозили задержанных, держали их там три дня, а потом развозили по тюрьмам. Кто-то из друзей передал мне теплую куртку, пару раз сделали продуктовую передачу. Народ в камере постоянно менялся, все рассказывали свои истории и делились впечатлениями о лагерях и тюрьмах. Приобретая свой первый тюремный опыт, я быстро научился чистить зубы пальцем, умываться известкой со стен, причесываться спичками и делать острые бритвы из сигаретных фильтров. В тюрьме быстро всему учишься, даже в такой облегченной, как КПЗ.
За четыре дня до истечения пятнадцатисуточного срока мне объявили, что за отказ от работы мне добавят еще 15 суток ареста. Я начал голодовку. Если бы пару лет спустя мне предложили объявить голодовку из-за 15 суток карцера, я бы долго смеялся. Но тогда мне все это казалось очень серьезным. Меня сразу перевели в одиночную камеру. Приезжали из прокуратуры, интересовались причиной голодовки. Я отвечал. Через четыре дня, в положенный срок меня выпустили.
У КПЗ меня встречал только Сашка Левитов. Я очень удивился, но, как потом оказалось, Зинаида Михайловна Григоренко распорядилась, чтобы к отделению милиции никто не ездил и демонстраций не устраивал. Мы с Сашкой поехали к Спартакам[30], где меня накормили, предварительно напоив изрядным количеством настоя сенны. Даже из четырехдневной голодовки выходить надо аккуратно. Через несколько часов меня начали разыскивать друзья и требовать, чтобы я немедленно приехал к Григоренкам. Полчаса спустя я уже был в их доме на Комсомольском проспекте. Там собралось много наших друзей, все меня обнимали, и я был тронут их вниманием.
Улучшив момент, я спросил Зинаиду Михайловну, почему она попросила никого не приезжать к отделению милиции. Она посмотрела на меня долгим взглядом и потом ответила ласково: «А чтоб не зазнавался!» Она любила меня как сына и боялась, чтобы меня не занесло. Наверное, это было правильно. Но все равно я чувствовал себя победителем и с удовольствием рассказывал о своих первых «сутках». Юра Гримм сделал несколько фотографий, на которые я теперь смотрю с некоторой грустью. Тогда я еще по-настоящему не осознавал, что это была генеральная репетиция моего полноценного тюремного срока.
Прощай, оружие!
Предостережение об антисоветской деятельности было для КГБ, вероятно, некоторым рубежом, после которого оперативные мероприятия переходили на другой уровень. Я почувствовал это сразу.
Пока я сидел под арестом, на работе провели общее собрание. Заведующий подстанцией, парторг и пара их прихлебателей единодушно осудили мое антисоветское поведение. Но отношение ко мне остальных врачей, фельдшеров, медсестер и шоферов не изменилось. Большую часть коллектива составляла молодежь, к тупой советской пропаганде уже не восприимчивая. Мы по-прежнему время от времени собирались большой компанией и шли куда-нибудь в парк Горького, пили после работы на скамейках Яузского бульвара кофейный ликер с «Байкалом» или устраивали вечеринки на чьей-нибудь квартире, а утром с головной болью шли на работу. Жизнь текла своим чередом и вне политики тоже.
Вскоре я получил повестку из военкомата. Не надо было ходить к гадалке, чтобы понять, что меня во чтобы то ни стало решили забрать в армию. С вооруженными силами у меня отношения не заладились с самого начала. Они страстно хотели принять меня в свои ряды, а я от этого так же страстно уклонялся. Они убеждали меня, что это мой священный долг и почетная обязанность, а я приносил им справки о болезни. Так тянулось довольно долго. Зная медицину и некоторые особенности человеческого организма, я умел создавать кратковременное патологическое состояние, которое стопроцентно фиксировалось при инструментальном обследовании. Осматривавшие меня врачи призывных военных комиссий только разводили руками и ставили диагноз, освобождающий от службы в армии. Так бы я благополучно и протянул до окончания призывного возраста, если бы в дело не вмешался КГБ.