Бывает, много наслышан о человеке, его словах, поступках, и вдруг мелочь раскрывает его перед тобой полнее, чем долгое знакомство. Мое с Андреем Дмитриевичем – самое поверхностное. Как всем, разумеется, мне известна его правозащитная деятельность, но в отличие от многих, если не большинства, единомышленников я от него не в восторге, и чем дальше, тем меньше он мне нравится, и потому не ищу сближения с ним. Но об этом ниже, не хочу сбиваться с темы, речь о задумчиво уставившемся на меня глазе.
Все мы не прочь украдкой отметить выражение чьего-либо лица, но, застигнутые врасплох, отводим взор, словно провинились. Только малые дети нестеснительно разглядывают лица, и эта непосредственность у взрослого меня подкупает, хотя необычностью сбивает с толку.
Саша кратко повторяет свои аргументы. С большим достоинством игнорирует мои нападки и выглядит как отец, дающий сыну предметный урок выдержки.
– Не понимаю, – говорит Елена Георгиевна <Боннэр>, – никогда не понимала и не пойму такую позицию. Мы прилагаем массу усилий, большей частью бесплодных, чтобы вызволить из заключения людей, а вот появляется возможность предупредить посадку и – не воспользоваться ею! – Она говорит медленно, словно размышляя вслух. – И потом, – продолжает она, – мы что, по-большевистски смело в бой идем и как один умрем?
– Знаем, Елена Георгиевна, вы бы всех спровадили на Запад! – вставляет Саша.
– Верно, всех бы прогнала, – смеется она. – Ты напрасно ждешь поддержки Запада, Саша, он тебя не поймет, я тоже.
Елену Георгиевну Боннэр я недолюбливаю. Ее важные манеры, снисходительно уверенный тон скрывают, мне думается, скудость мышления. Для меня она только жена Сахарова, и я удивлен значением, которое ей придают в Хельсинкской группе. То, что она сказала с таким апломбом, – цинично и за тридевять земель от проблемы, которую она действительно не понимает и не поймет.
«Всех на Запад» как цель демократического движения?! Она явно путает ее с собственной, а взаимопонимание с Западом мне представляется образцом холуйства.
– Вы, Саша, словно выбираете, между тем выбора у вас нет, отъезд – единственно достойный для вас выход, – говорит Андрей Дмитриевич с определенностью бесспорной мысли. Он, очевидно, приписывает упрямство Саши недоразумению, которое рассеется. – Совершенно неважно, что Кирилл, которого я, кстати, не знаю, не просит вас уехать. Вы обращаете внимание на несущественное и отвлекаетесь от сути проблемы. Она в том, что, как человек нравственный, вы теперь обязаны согласиться на отъезд.
– Почему «теперь»? – спрашивает Саша.
– Потому, что связали себя заключительными словами своего заявления. Помните? «Если Кирилл меня попросит, я уеду», – писали вы. Пока брат колебался, можно еще было медлить, но поскольку теперь он определенно хочет ехать, вам невозможно оставаться, дожидаясь его просьбы к вам.
Саша мрачнеет, аргументация Сахарова ему не нравится.
– Почему же, Андрей Дмитриевич, вы согласились с моим заявлением, когда я Вам его зачитал перед пресс-конференцией?
– Ваше заявление и тогда не понравилось, но мне казалось, решение полностью согласовано в семейном кругу. Теперь я в этом сильно сомневаюсь.
Саша немного медлит, затем спрашивает:
– Андрей Дмитриевич, к вам обращались люди, которые, выйдя от вас, не возвращались домой, они исчезали, их убивали. Разве это мешает вам продолжать свою деятельность?
Ошеломительной дерзости удар. Ждем, затаив дыхание. Жестокий вопрос, нисколько не оправдывая Сашу, ставит под сомнение моральное право Сахарова судить об его нравственности. «О, Саша, на сильные же ты способен приемы!» – думаю я.
Андрей Дмитриевич взволнован, он тоже такого не ожидал.
– Саша, мне больно это объяснять. Когда я понял, что могу невольно быть причиной несчастий, то категорически отказался от посещения незнакомых людей. Это вам известно.
– Вас шантажировали внуком, Андрей Дмитриевич, это же вас не остановило.
– Я выпроводил его, Саша, это вам тоже известно.
– А если бы потребовали вашего отъезда, взяв внука заложником?
– Ни минуты не раздумывая, уехал бы.
После всего сказанного трудно оставаться на своем, тем не менее Саша говорит:
– Я остаюсь.
Напрасно Мейман взывает к логике, выстраивая ряды и блоки доказательств.
– Неужели вы не видите, что все доводы разбиваются об его эгоизм? – выходит из терпения Ира. – Ему вскружила голову слава, и он от нее не откажется!
– Я знаю, как тебя манит Запад, ты без оглядки бы туда помчалась.
У Иры от обиды розовеют ноздри и глаза, она вскакивает и будто хочет ударить нахала, и тот будто пугается и заслоняет рукой лицо, я будто удерживаю занесенную Ирой руку.
– Не знаю, Саша, как вы сможете жить, – говорит Андрей Дмитриевич, – если с Кириллом случится несчастье, вам останется только в петлю влезть!
– Саша прав! – Поворачиваюсь на голос Татьяны Михайловны. – Кирилл не ребенок, он знал, на что идет, и нам незачем за него домысливать. Я лично благодарна Саше за его решение.
На этом расходимся.
Иду к Спартакам, ищем возможности помочь Кириллу. Прошу Иру составить протест против его ареста, соберем, как водится, под ним подписи. Проку мало, но ничего другого не остается.
Еду домой, нужно передать Кириллу сигареты, узнать, как он там. Сигареты принимают, говорят, продолжает голодовку, от теплых вещей отказывается. На следующий день – то же, в первый день нового года – то же. А вечером узнаем, что нам врали, Кирилл не в КПЗ, его перевели в городскую больницу: что-то с сердцем. Он только что, в минувшем году, лежал в ней с миокардитом, последнее время плохо себя чувствовал, голодовка и холод в КПЗ его доконали.
Пока Лидия Алексеевна прощупывает обстановку в больнице, проделываю то же за ее стенами. Вспоминаю расположение палат. Ну да, вот эти крайние, одна над другой по этажам, – это бельевые кладовки, соседние – изоляторы, не в общую же палату его поместили!
Крикнуть ему? Взбаламучу народ. Забраться по водосточной трубе на один балкон, на другой, третий? А дальше? Прыгать на виду, дотягиваясь до окон? Спокойнее, хорошенько подумаем. По всей вероятности, он в терапевтическом отделении, на втором этаже. Снимаю пальто, бросаю плотный комок снега, попадаю в окно кладовки. Оглядываюсь – никто не заметил? Повторяю попытку. Есть, попал! Как чертик из коробки, над подоконником подскакивает Кирилл. Приветствуем друг друга, пожимая собственные руки, затем он тычет себе пальцем в рот и качает головой. Не ем, мол, голодаю. Мотаю своей, но не поворотами, а наклоном от одного плеча к другому: ай-ай-ай, плохо делаешь, брось! Потом накидываю на себя пальто и под прикрытием куста пытаюсь объясняться с ним известной азбукой пальцев. Оно бы и пошло, но он их не различает в моей темноте; находясь на свету, сам подает знаки, путается, и я ничего не могу понять. Приглашаю его ладонью успокоиться, но тут кто-то возникает рядом со мной и я убираюсь. Ничего, контакт налажен, завтра приду с фонарем, побеседуем по азбуке Кропоткина. Теперь, если он захочет, постараюсь ему устроить побег.
Как потом выяснилось, весь следующий день он проторчал у окна. Рехнулся, что ли, стану я на виду у честного народа конспирировать! Вечером, едва снежок хлопнулся о стекло, над подоконником появляются двое: Кирилл и страж, оттаскивающий его от окна. Все, побег провалился, замысел удушен в зародыше собственными руками!
Лидия Алексеевна узнала, что голодовку он продолжает, от лекарств отказывается, его сторожат круглосуточно, даже врач его осматривает под их бдительным надзором. В больнице распространяется слух, что Кирилл – крупный шпион.
На следующий день у Рацыгина узнаю, что Кирилл переведен в Москву, в «Матросскую Тишину», где его будут насильственно кормить и лечить предынфарктное состояние.
«Матросская Тишина»… Как странно возвращение на круги своя… Сорок лет назад мы приходили сюда с мамой узнавать о судьбе отца. Выстаивали в мороз длинные очереди родных «врагов народа», чтобы услышать в окошко «Нет» и «Зайдите через месяц». Опять зима, и я снова здесь. Как в больном бреду, повисло над Россией остановившееся время, пожирая поколение за поколением отцов, сыновей. Впрочем, есть и перемены: тогда камни мостовой гулко внимали шагам невесть откуда явившихся и неведомо куда исчезающих призраков, сейчас они забраны асфальтом, кругом тюрьмы – застройки, и она прячется среди них как скромная особа без претензий.
Заботу о передачах Кириллу берут Сусанна и Люда, а мы с Ирой начинаем сбор подписей. Это неспорое дело, Ира больна, ее лихорадит, она осунулась, ей бы лежать на полученном больничном, но она, пересиливая, ходит, ездит, и мы разговариваем, разговариваем с людьми, потому что ведь надо объяснять, в чем суть необычного заявления. Не помню его подробностей, в памяти осталось лишь, что оно прямое изложение фактов, краткая аннотация истории одного заложничества. Пока она была изустной, она ни к чему не обязывала, каждому было вольно ее размазывать, сдабривать, подслащать. На бумаге она сурово глядит в глаза, и многие перья, готовые опуститься, нерешительно замирают, так и не оставив следа в виде подписи.
Круг знакомых правозащитников ранее медленно у меня расширялся, я не искал новых лиц. В эти дни охоты за подписями мне пришлось встречаться со множеством новых, Ира хорошо знала правозащитную Москву. Предложенное заявление иногда подписывалось или отклонялось с ходу, но большей частью приходилось объясняться. Я избегал полемики, но, отвечая на вопросы, поневоле втягивался в нее, приходилось много говорить. Что делать, взял авансом недельный отпуск, авось справлюсь с разговорами.
Колебания, как я понял, большей частью вызывались опасениями оказаться в меньшинстве, по ту сторону мнения авторитетов. Люди, без оглядки подписывающие резкие протесты властям, не осмеливались самостоятельно решить вопрос предельной, на мой взгляд, ясности. Конечно, было выгодным сначала заручиться подписями хоть нескольких известных правозащитников, но мне претила эта мысль, и мы придерживались адресного удобства. Отказ часто аргументировался нежеланием нарушить единство движения, разбивки на Монтекки и Капулетти, по словам Кирилла. «Мы недостаточно сильны, чтобы позволить себе роскошь расслоения, иначе говоря, я мысленно с вами, но подписываться под своим мнением не буду».