Диссиденты — страница 78 из 92

е, на разговорном уровне, но китайцев это устраивало. Три года он проработал в Шанхае, а потом между КНР и СССР случилось потепление отношений. Володю привезли на советско-китайскую границу и передали нашим пограничникам. Отделался Богородский легко. Ему бы запросто могли впаять десятку за «измену родине», но по каким-то своим соображениям ограничились «незаконным переходом границы». Он получил три года и отсидел их полностью.

Помочь Володя мне никак не мог. Никакой связи с зоной у меня не было. Придумать самому что-нибудь для спасения в этом каменном мешке было невозможно. Я бы, наверное, и не выкарабкался из этой передряги, если бы судьба не послала мне спасение в виде прапорщика Володи Суреля. Это был беззлобный, неторопливый, флегматичный надзиратель, который подписал контракт после срочной службы и был в этой системе уже лет пять или шесть. Дежурил он, как и все надзиратели, через три дня на четвертый. Вечером, когда поблизости не было других контролеров или баландера Абрутиса, он открывал кормушку моей камеры и молча клал в нее буханку хлеба. В моем положении это был царский подогрев. Ни слова не произносилось ни с его, ни с моей стороны. Никто в тюрьме не знал об этом. К сожалению, это случалось не в каждое его дежурство. Но даже то, что было, стало весомой добавкой к моему скудному рациону.

Между тем при таком питании долго протянуть было невозможно. Я понимал, что прогноз – самый неутешительный. Я ввел режим строгой экономии собственной энергии. Отменил ходьбу по камере. Старался меньше двигаться, больше лежать. Все силы – только на поддержание минимального уровня жизнедеятельности. Протянуть как можно дольше, чтобы не допустить необратимых изменений в организме.

Все было бесполезно. Килограммы веса стремительно уходили, и уже через два месяца я был похож на скелет, обтянутый кожей. На середине икр и плеч я без труда смыкал большой палец руки со средним. На третьем месяце началась цинга – появились ломящие боли в ногах, стали кровоточить десны и шататься зубы. Мне нужен был витамин С, но ни к приходящей в ПКТ медсестре, ни тем более к врачу в санчасть меня не выводили. Тогда я попросил Суреля принести мне аскорбиновую кислоту, и он купил ее в вольной аптеке и принес.

Как странно устроена жизнь – «политический» баландер равнодушно давал мне подыхать с голоду, а надзиратель спасал от голода и цинги. Уже гораздо позже прапорщик Сурель рассказал мне, что в Свердловске сидит под расстрельной статьей его брат. Володе казалось, что, помогая мне, он каким-то мистическим образом защищает брата. «Может, ему тоже кто-то поможет», – говорил он.

Живший еще тогда в моей камере Мишка, вероятно, тоже рассчитывал на помощь. Он суетился вокруг своей тряпки, поглядывая на меня выжидательно, но мышиная халява кончилась. Крошки я ему больше не давал. Пайку хлеба я ел на аккуратно расстеленном чистом носовом платке так, чтобы ни одна крошечка не пропала. Потом с платка все отправлялось в рот.

Через некоторое время я начал поглядывать на тараканов, которых в камере было в изобилии. Но это сколько же их надо съесть, чтоб была хоть какая-нибудь польза? Да и что там – в основном хитиновый покров: можно похрустеть, но вряд ли наешься.

С тараканов мои мысли плавно перенеслись на Мишку. Съесть прирученного мышонка казалось мне почти предательством. Я решил, что сделаю это только в самом крайнем случае.

Много лет спустя знаменитый китайский диссидент Гарри Ву рассказывал мне, как в голодной китайской тюрьме он со своими товарищами ловил и ел крыс и мышей. Ловил, убивал и ел сырыми. Я очень хорошо его понимаю. Разумеется, все это выглядит не очень элегантно, но настоящий голод заставляет забыть об изысканной кухне и видеть во всем живом только пищу, которая может продлить твою жизнь.

На четвертый месяц у меня начались голодные галлюцинации. Это было что-то среднее между сном и явью. Я перестал их достоверно различать. Я всегда спал на верхних нарах, потому что наверху теплее. Проснувшись как-то утром (а может, и не проснувшись), я поглядел вниз и увидел, что стол весь уставлен необыкновенными яствами. Чего там только не было! «Этого не может быть, – сказал я сам себе. – Я же не сплю, я не псих, я в тюрьме, а значит, этого не может быть». Тем не менее это было. Я быстро спрыгнул на нижнюю шконку, и в этот момент все на столе исчезло. После этого, лежа наверху, я отворачивался к стенке и старался на стол не смотреть.

Тогда же мне пришла в голову мысль, что всех изучающих поварское дело надо помещать в голодные условия – какая кулинарная фантазия просыпается в такие дни! Какие невероятные блюда я изобретал тогда, смешивая ингредиенты самых разнообразных продуктов и ощущая сочетания необычайных вкусов на своем языке!

После ста десяти дней карцера меня вызвал на беседу заместитель начальника колонии по политико-воспитательной работе. Он говорил со мной в соседней камере, той, что предназначалась для бесед и была для меня одной из полос отчуждения от остального мира. Некоторое время он с деловым видом листал мое личное дело, как будто не знал заранее, с кем и о чем он будет говорить. До чего же они все одинаковы в своей важной многозначительности и непроходимой глупости, думал я, глядя на него.

Наконец, отвлекшись от бумаг, он задал самый умный вопрос, на который был способен:

– Сколько вы уже в ШИЗО?

– Вчера было сто десять суток.

– И как вам здесь?

– Нормально, гражданин начальник, – отвечал я, помня, что ни при каких условиях нельзя показывать слабость, чтобы не спровоцировать их на еще больший прессинг.

– Столько у нас еще никто не сидел, – задумчиво констатировал замполит.

– Как освобожусь, непременно постараюсь записаться в Книгу рекордов Гиннесса, – пошутил я.

– Слушайте, – доверительным тоном начал замполит, – если вы не хотите остаться здесь навсегда, вам надо встать на путь исправления.

– Вступить в СВП, нацепить красную повязку и стучать на остальных?

– Нет, речь не об этом, – вздохнул офицер. – Вам надо исправиться по-настоящему. Вы должны пересмотреть отношение к своему уголовному делу и сделать соответствующие выводы.

– Поэтому вы меня четвертый месяц держите в карцере?

Замполит ничего не ответил, но неопределенно развел руками, как бы давая понять, что ничего другого им не остается.

– Ну, так что вы мне ответите? – спросил он после некоторого молчания.

– Ничего, – ответил я. – Ничего вам не отвечу.

– Тогда сидите и дальше, – разочарованно сказал замполит и позвал корпусного, чтобы меня вернули в камеру.

Так вот что им надо, думал я, вернувшись в свою камеру, – полноценное раскаяние. Придурки! Даже в КГБ об этом никто не помышлял, а это местное дубье возомнило, что я у них в руках! Во мне медленно закипала злоба и обида на то, что судьба свела меня с таким тупым противником.

Потратив много сил на разговор и эмоции, я заснул, сидя на полу у батареи, и проснулся только к вечеру. Тюрьма жила своей жизнью. Где-то гремел черпаками баландер, о чем-то матерились в своей дежурке контролеры, перекрикивались из камеры в камеру зэки. Я вдруг увидел всю тюрьму и самого себя как бы со стороны и подумал, что это не самое худшее место, где может закончиться жизнь. Я не уступлю ментам, это было бы слишком унизительно. Они отняли у меня всё, что могли, – свободу, семью, работу, друзей, одежду, пищу, здоровье. И вот теперь – надежду. Они меня отсюда не выпустят. Но и своего они тоже не добьются. Что они могут сделать с человеком, у которого уже нечего отнять? Ничего! Если смириться с тем, что они заберут жизнь, то станешь совершенно свободным.

В тот вечер я смирился со смертью. Я вскарабкался на самую высокую ступень своей свободы, и мир вокруг меня резко и неузнаваемо изменился. Я перестал думать о еде, и острое чувство голода постепенно отступило. Перестав цепляться за жизнь, я внутренне успокоился. Это было необыкновенное состояние – спокойствия, отрешенности и внутреннего торжества.

Свою победу я праздновал недолго. Они как будто поняли бесполезность своих усилий. Через четыре дня меня снова перевели на режим ПКТ. Жизнь внезапно вернулась. 115 суток карцера смирили меня с неизбежностью, но не отбили вкус к жизни.

Холод

Из трех средств борьбы с зэком, холода, голода и одиночества, самое сильное – холод. Одиночество можно пересилить, к голоду можно привыкнуть. К холоду привыкнуть нельзя.

В Якутии большая часть года – зима. Реки освобождаются ото льда в мае, первый снег выпадает в сентябре – октябре. Якутск – это, конечно, не Оймякон или Верхоянск, но и здесь зимой до –50 не редкость. В первый же день в лагере я убедился в этом. Пока шел от карантинного барака до столовой, минут пять, не больше, я успел отморозить себе правое ухо так, что оно до сих пор на морозе побаливает. Однако в бараке на зоне можно согреться многими способами, а в ПКТ это непросто.

Чем меньше в камере народу, тем холоднее. Это еще один минус одиночки. По закону в любом зэковском жилище должно быть не ниже +18 градусов. Пар изо рта идет в камере обычно при 12—13 градусах. В таких случаях мы требовали измерить температуру. Приходил какой-нибудь важный мент с термометром, клал его на стол и ждал минут пять. Потом торжественно показывал всем, что на термометре +18. Этот чудо-градусник можно было нагревать на спичке или положить в снег – он все равно показывал +18. Не знаю, как ментам удавалось добиться от термометра такого постоянства, но удивительные свойства дрессированного градусника они использовали в полной мере. Доказать, что в камере слишком холодно, было нечем, да и некому. Приходилось мерзнуть.

Отопление в камерах было очень простое. Батарея представляла собой толстую трубу диаметром примерно 15 сантиметров и длиною в метр. По ней текла иногда горячая, а чаще чуть теплая вода. Все зависело от котельной. Если кочегар топил хорошо, то труба была горячей. Но обычно кочегар, тоже из зэков, топил плохо. Как и всё в этой стране, уголь был дефицитом, и его вполне можно было продать на сторону при посредничестве тех же ментов. Когда кочегар уж слишком борзел, ребята отлавливали его в зоне и молотили, после чего труба некоторое время снова была горячей.