У меня с этой трубой сложились непростые отношения. Моя горячая любовь и искренняя привязанность к ней натыкались на ее холодность и равнодушие к моему бедственному положению. Я обнимал ее со всех сторон, пытаясь закрыть своим телом каждый сантиметр ее железной поверхности. Но труба была хоть и короткая, но очень круглая, неудобная и своенравная. Она никак не хотела отдаться мне целиком. Какие только замысловатые позы я не изобретал, чтобы вынудить ее отдать все свое тепло именно мне, а не безнадежно остывшему воздуху камеры! Сварливость этого чуда инженерной мысли не поддается описанию. До самого ее интимного места, скрытого от глаз и обращенного к стене, мне так и не удалось добраться. Даже сбросив вес до сорока с лишним килограммов, я не мог протиснуться между стеной и трубой. Мне так и не удалось встрять между ними и пришлось смириться, что труба греет не только меня, но и враждебную мне тюремную стену.
Памятуя о том, что клин вышибают клином, я, сидя в ПКТ, устраивал водные процедуры. Сразу после подъема, какая бы ни была погода за окном или в камере, я раздевался догола и обливался холодной водой из-под крана, а затем растирался полотенцем. Это очень бодрило.
Холод шел в камеру из окна. На окне была решетка, а за окном намордник – металлический щит, который закрывал камеру от света, но не от холодного воздуха. Стекла в окне не было. Стекло – оружие зэка. Стекло можно выбить и порезать им себе вены или кому-нибудь горло. Поэтому стекол здесь не было, кажется, никогда. Ради безопасности зэков начальство готово было их заморозить. Это и понятно: за порезанного зэка у начальства будут неприятности в виде плохих показателей по режиму, а за замерзшего ничего не будет. Разумеется, было сто других способов порезать себе вены или, кому надо, горло. Но на это начальство внимания не обращало.
Занавешивать окно тряпками было запрещено. Неизвестно почему, но «не положено». Между тем горячее дыхание зэков в общей камере по всем законам физики устремлялось к холодному окну, и пар на заледенелых решетках превращался в иней и сосульки. Они нарастали и постепенно закрывали оконный проем. Какой-нибудь особо злобный надзиратель или вставший утром не с той ноги офицер иногда разбивал лед на окошках, мстительно радуясь восстановлению неизвестно кем придуманных правил. Но в общих камерах наледь на окне нарастала быстро.
В одиночке надышать на окно так, чтобы оно полностью закрылось, было трудно. Я придумал выщипывать вату из матраса, каждую щепотку старался максимально распушить, клал на решетку окна и брызгал на нее водой. Вода моментально превращалась в лед, а вата играла роль арматуры. За полчаса я без труда мог законопатить все окно льдом, а потом еще усердно брызгал на него водой, чтобы не было видно вату. Иногда окно изнутри немного подтаивало, и тогда я опять добавлял туда ваты и воды.
Матрас постепенно худел, спать на нем становилось все жестче. Тогда я начинал скандалить с надзирателями, что матрас мне выдали совсем худой, и требовал заменить его на приличный. Менты удивлялись, что матрас худеет одновременно со мной, но, поскольку в зоне было собственное матрасное производство, мне все же приносили новенький матрас, туго набитый восхитительной серой ватой. Зэки на швейке всегда имели в запасе специально для ПКТ несколько особо тщательно сделанных и туго набитых матрасов. После этого жизнь моя проходила в мучительной борьбе между желаниями спать в тепле и спать на мягком.
Выручало теплое нижнее белье, которое мне прислали еще в ссылку через Москву откуда-то из Скандинавии. Но более всего меня радовали теплые носки. И не потому, что, как говорил нам в детстве папа, «ноги должны быть в тепле, а голова в холоде». Насчет головы я бы с ним теперь поспорил. Может, и не стоит ей быть в холоде, особенно когда она острижена наголо. Но носки радовали меня совсем по-другому.
Когда все постепенно привыкли, что я всегда сижу в одиночке, менты несколько осмелели и перестали шарахаться от моей камеры. Они даже начали брать для меня грев из других камер. Как-то с очередным десантом в ПКТ пришли общаковые продукты и одежда. Я попросил у ребят теплые носки, потому что постоянно мерзли ноги. Вечером мент передал мне продукты и кое-что из одежды. Каково же было мое удивление, когда из майдана с продуктами и одеждой я достал свои собственные носки! Те самые, толстые и зеленые, которые я скрепя сердце отдал на общак, как только приехал в лагерь. Они вернулись ко мне в самый нужный момент, слегка поношенные, но постиранные и чистые. Это было чудо! Это было внушительное напоминание, что никогда не надо жалеть на общак и что жлобство наказывается, а щедрость вознаграждается.
В ПКТ худо-бедно можно было бороться с холодом. Хуже было в ШИЗО. Мало того что там не выдавали матрасов, так еще и отнимали всю теплую одежду, оставляя только трусы, майку и легкую хлопчатобумажную зэковскую робу. Неделю или две было еще терпимо, но когда счет моего одиночного ШИЗО пошел на месяцы, стало совсем худо. Надо было больше двигаться, но при убийственном моем питании на это не было сил. Днями напролет я жался к трубе отопления, натягивая на голову зэковскую куртку и усиленно дыша в этой норке. Я вспоминал, что медведи, прежде чем впасть в зимнюю спячку, долго дышат в свою берлогу, повышая в ней таким образом содержание углекислого газа, что позволяет им легче заснуть до весны.
Я, конечно, в спячку не впадал, но сонливость меня одолевала. Голод и холод – гремучая и опасная для жизни смесь. Я слабел, и меня все время клонило в сон.
Сны
На воле сон – вторая жизнь. В тюрьме – первая. На воле с радостью просыпаешься, потому что тебя ждет новый день и новые события. В тюрьме с радостью засыпаешь, потому что тебя ждут сновидения. В тусклой, бесцветной камере, исхоженной вдоль и поперек, ты знаешь каждую трещинку в стене, знаешь, что ничего нового в твоей тюремной жизни не случится – ни сегодня, ни завтра, ни через месяц. Иное дело сон – неожиданные сюжеты, движение, люди, переживания, яркие краски. Да, в тюрьме я чаще всего видел именно цветные сны – и ни разу о тюрьме, только о воле.
Со временем сны стали повторяться. Я узнавал знакомые места – знакомые не по жизни, а по прошлым сновидениям. Я уже знал, что будет за поворотом или что мне откроется с высоты птичьего полета. Я часто летал во сне. Я вырывался из плена земного тяготения и торжествовал – никакой погоне не угнаться за мной. Иногда так и было: я бежал, за мной гнались и уже почти догоняли, но я вытягивал руки вперед, сильно отталкивался от земли и улетал на свободу.
Сон в одиночной камере имел свою особенность. Я никогда не засыпал до конца, не вырубался. Какая-то часть сознания всегда бодрствовала и контролировала ситуацию. Пока бо2льшая часть моего «я» спала, наслаждаясь ночной свободой, малая его часть, верный сторож, оберегала от опасностей. Вот громыхнула дальняя дверь на входе в ПКТ, отмечал мой сторож; вот лязгнул замок первой решетки, а вот и второй. Сторож напрягался, готовясь вытянуть меня из сновидений. Вот тихие шаги корпусного и сменного контролера – это уже опасно, и, наконец, тихий шелест поднимаемых глазков в соседних камерах – это тревога, и мой верный сторож вырывает меня из сладкого мира сновидений, чтобы я боролся за выживание. К тому моменту, когда поднимается шторка глазка моей камеры, я уже почти не сплю, я наполовину снова в реальной жизни и быстро вспоминаю, чего мне следует опасаться, что надо прятать, как себя вести. Я лежу неподвижно, не подавая вида, что проснулся. Я готов ко всему, но надзирателям надо всего лишь поглядеть, все ли в камере в порядке, не сбежал ли я, не повесился ли. И если я целиком забрался под одеяло и меня не видно, то они будут стучать в дверь и будить меня, пока не убедятся, что под одеялом зэк, а не набитый тряпками муляж. Поэтому за секунду до того, как они посмотрят в глазок, я кладу ногу или руку поверх одеяла, чтобы они своим шумом не спугнули остатки моего сна.
Я снова засыпаю, и эти утренние сны – время поиска и экспериментов. Большая часть сознания снова погружается в сон, а меньшая продолжает отслеживать тюремную жизнь. Я балансирую между сном и явью, готовый по обстоятельствам или окончательно проснуться, или заснуть еще глубже. Мое сознание дремлет, а воля бодрствует, выбирая мне лучшую линию поведения. В таком странном состоянии я научился управлять снами.
Как я уже говорил, сны часто повторялись. Волевой частью рассудка я приноровился населять сны нужными мне персонажами и создавать нужные ситуации. Я встречался с друзьями и расправлялся с недругами, загорал на берегу моря и бросался в свободный полет с горных вершин или с балкона на четвертом этаже нашего дома в Электростали. И чего только в моих сновидениях не было! Разумеется, эротика составляла существенную часть индуцированных сновидений. Да что там эротика! Это была самая разнузданная порнография. В монотонной тюремной жизни это было таким разнообразием!
Поначалу было трудно поддерживать необходимый баланс. Слишком сильный контроль над сном вел к окончательному пробуждению, утрата контроля – к обычному сну, более глубокому, но не такому интересному. Иногда сон вырывался из моих рук и начинал жить своей жизнью – я уже ничего не мог с этим поделать. Иногда попытки направить его в нужное русло встречали неожиданное сопротивление, я злился, раздражался и просыпался. Однако постепенно я научился пребывать в золотой середине. Весь день я предвкушал наступление вечера, когда можно будет опустить нары и лечь спать. Тюремные сны – это яркая, полная необычайных событий и приключений жизнь. Я был творцом этой жизни, единственным ее участником и зрителем.
Обдумывая всевозможные варианты управления сном, я вспомнил роман Джека Лондона «Странник по звездам». Я завидовал умению узника Сан-Квентинской тюрьмы, находясь в смирительной рубашке, покидать собственное тело. Конечно, это всего лишь роман, но я пробовал сделать то же самое, когда был в пограничном состоянии между сном и явью. Ничего не получалось. Однажды ненавидевший меня заместитель начальника лагеря подполковник Гавриленко распорядился надеть на меня смирительную рубашку. Я даже немного обрадовался этому – сейчас попроб