Диссиденты — страница 80 из 92

ую отключиться. Однако врач, которая обязательно осматривала зэков перед такой экзекуцией, посмотрев на меня и не найдя ничего, кроме кожи и костей, разрешения на смирительную рубашку не дала. Зачем ей лишние проблемы в случае летального исхода?

В ПКТ я оценил пытку бессонницей. Нет, меня не пытали специально, просто днем не разрешалось спать. От постоянного голода и холода все время клонило в сон. Организм требовал беречь силы, и спорить с ним было бесполезно. Я садился за привинченный к полу стол, клал голову на руки и засыпал. Надзиратели заглядывали через глазок и кричали: «Подрывник, кому спишь?» Я просыпался и, не поднимая головы, отвечал, что вовсе не сплю. Дальше следовала обычная перепалка, в которой я доказывал, что если я опустил голову на руки, то это вовсе не означает, что я сплю. Сидеть, опустив голову на руки, правила внутреннего распорядка не запрещают. Тем не менее раза два меня сажали за это в ШИЗО, но постепенно я приучил их к тому, что сижу днем в такой позе.

Хуже, чем надзиратели, была развившаяся у меня в это время болезнь. Вслед за цингой от хронического недоедания у меня начались приступы миоплегии. Это довольно редкое заболевание провоцируется нарушением водно-солевого обмена и проявляется в виде внезапного приступа обездвиженности во время пробуждения от сна. Все мышцы парализованы, невозможно ни шевельнуться, ни открыть глаза, ни сказать что-либо. Каждый раз меня охватывал панический ужас. Трудно сказать, сколько длится такое состояние. Вероятно, около минуты, но время останавливается и растягивается в вечность. Ты прикладываешь титанические усилия, чтобы шевельнуть мизинцем, и кажется, что проходят часы, прежде чем удается избавиться от плена обездвиженности. Еще двадцать лет после тюрьмы меня мучил этот недуг, но затем постепенно отступил.

О снах осталось сказать немного. Зэки ухитряются спать в любой обстановке. В первые недели моего пребывания в лагере меня, как и многих других, выводили на работу в промзону. Было семь утра, хотелось есть и спать, сорокаградусный мороз покалывал щеки и забирался под телогрейку. Идти надо было колонной, по пять человек в шеренге. Путь от барака до вахты недолгий, минут пять-семь, но, чувствуя плечи соседей по бокам, я ухитрялся поспать. Не слишком качественно, но все же мозг отключался, пока ноги шагали.

Тюремные сны снятся мне до сих пор. Не очень часто, но иногда я все же возвращаюсь в знакомый мир, отчасти мной и придуманный. Знакомые места, испытанные ситуации. Краешком сознания я понимаю, что я на воле, и в то же время знаю, что в любой момент могу выйти из сна, если вдруг лязгнет металлическая дверь в коридоре или зашелестит шторка глазка соседней камеры.

Еще одна минута слабости

Ничего не добившись голодом, холодом и одиночкой, лагерное начальство перешло к другим методам. Это сейчас, тридцать лет спустя, я понимаю, в чем состоял их план и как они его осуществляли. А тогда я ждал удара с любой стороны и вовсе не понимал, что за чем последует. Будут они изощряться по-новому или повторять испробованное? К чему готовиться? И, главное, как?

На воле всегда можно было обставить КГБ, потому что инициатива была в моих руках, мой шаг был первым, а им оставалось только реагировать. В тюрьме все наоборот. Инициатива принадлежала только им. Мои возможности были во всех отношениях ограничены. Я много размышлял о том, как бы обогнать их в скорости принятия решений, но ничего не придумал. Кроме мелких бытовых проблем, решать было просто нечего.

Лагерное начальство между тем не оставляло надежд воздействовать на меня через семью. Это были довольно наивные попытки.

После 115 суток карцера я наслаждался маленькими преимуществами ПКТ: матрас с одеялом, ежедневная горячая баланда, получасовые прогулки во дворике на крыше. На первой же прогулке я чуть не опьянел от свежего воздуха.

По субботам меня снова начали выводить в баню. После четырех месяцев нечистой жизни я смог наконец помыться горячей водой. В баню была переоборудована обычная камера в конце коридора. В ней не было шконок, стола и скамеек, но был слив в бетонном полу и кран горячей воды вдобавок к холодной. Вот и вся баня. Но каким блаженством было почувствовать себя чистым и потом переодеться в постиранное и высушенное белье! Двадцать минут давалось на помывку, и это было прекрасно. Нет, по-настоящему удовольствия начинаешь ценить только после того, как их однажды потеряешь.

Месяца два прошли спокойно, и я даже решил, что, возможно, почувствовав свою беспомощность, начальство отстало от меня. Но не тут-то было. Ко мне подселили сокамерника.

Это был зэк с зоны, из отряда хозяйственно-лагерной обслуги, – крепкий парень лет двадцати, с немного затравленным, как у всех хлошников, взглядом. Дали ему два месяца ПКТ за какую-то ерунду. Я насторожился. Ни с того ни с сего ко мне в камеру никого не посадят. Что-то затевается.

В тот же вечер мне подкричали из других камер, что мой новый сосед – кумовский и красноповязочник. Многие знали его как стукача. Сидеть с ним в одной камере было нельзя. Уходить из камеры – тоже. Тюремные законы не позволяют бежать в таких случаях – «зэк с хаты не ломится». И это правильно, потому что, начав бежать, не остановишься, а дальше запретки не убежишь. Нельзя позволять себя травить. Ребята посоветовали мне гнать его из камеры.

Я бы мог пренебречь тюремным законом и советом уголовников – мне бы никто ничего не предъявил, понимая, что в таком физическом состоянии справиться со стукачом мне будет нелегко. К тому же я всегда мог сослаться на правила своей масти. Но я почувствовал опасность. Я не мог тогда ясно ее сформулировать, но интуиция подсказывала, что от сокамерника надо избавляться. То, что выгодно администрации, невыгодно мне. (Только некоторое время спустя я понял простой кумовский расчет: им был нужен не осведомитель в моей камере, а провокатор, который поможет собрать на меня материал по устным высказываниям, порочащим советский строй. Проговорился мне позже об этом по пьянке и один из надзирателей: «Тебя с помощью этого сучонка хотели раскрутить по новой».)

В первый же вечер я сказал сокамернику, что он может переночевать здесь одну ночь, а на утренней проверке пусть ломится с хаты. Он не стал спорить. Физически он бы мог меня раздавить, но в тюрьме физическая сила мало что значит. Наоборот, мой истощенный вид был мне на пользу – как визитная карточка несломленного зэка.

Однако стукач слукавил и отнесся к моему требованию формально. На утренней проверке, как только открылась дверь камеры, он, схватив свой майдан, шагнул навстречу разводящему.

– Переведите меня в другую камеру.

– Почему? – спросил ДПНК.

– Я не хочу здесь сидеть.

– Что еще за «хочу – не хочу», – возмутился дежурный офицер. – Ты в тюрьме, и мне наср…, чего ты хочешь, а чего не хочешь.

– Может быть, тебя здесь обижают? – вкрадчиво спросил один из прапорщиков, искоса поглядывая на меня.

– Что здесь случилось? – спросил у меня офицер.

Я молча пожал плечами.

– Значит так, если тебя здесь обижают, попроси у дежурного бумагу с ручкой и напиши заявление, – постановил ДПНК. – А если нет, так сиди, твою мать, и не дергайся.

Дверь камеры с грохотом закрылась.

Стукач сел на лавку, как бы смирившись с тем, что выломиться из хаты не получилось.

«Нет, так дело не пойдет», – подумал я.

Странная сложилась ситуация. Я не питал к нему личной неприязни, как, видимо, и он ко мне. Он отрабатывал сотрудничество с кумом, я – защищался. Ничего личного. Но победитель в этом поединке мог быть только один. На войне как на войне!

Речь моя была короткой. Я напомнил ему, что бывает с теми, кто попал не в свою камеру. Я объяснил ему, что никакой поддержки от кума он не получит: это ПКТ, а не штаб колонии. Если он не выломится из моей хаты до вечера, то ночью его ждут веселые приключения. На этот раз он всё понял и не стал мешкать.

Он стучал в дверь не переставая. Сначала прибежали прапорщики, потом корпусной, а он все колотил и колотил в железную дверь. На этот раз он действительно хотел выбраться из камеры. Потом снова пришел ДПНК, и моего соседа вывели. Я с облегчением вздохнул.

Надо отдать этому парню должное – он не написал на меня заявление. С другой стороны, я его и пальцем не тронул. Все ограничилось внушением. Однако затея начальства провалилась, и надо было готовиться к последствиям.

Они не заставили себя ждать. Подполковник Гавриленко был в ярости. Он прибежал в ПКТ и потребовал вывести меня в дежурку. Там уже были ДПНК и все контролеры смены. С зоны пришел прапорщик Милованов по кличке Магадан. Это было накачанное свинообразное существо весом за сто килограммов, тупое, румяное и злобное. Он плохо ладил даже с остальными прапорщиками, уж не говоря о зэках. Начальство его очень ценило за садизм. Его всегда звали, когда надо было кого-нибудь избить или надеть смирительную рубашку. Он выполнял эти поручения с удовольствием, проявляя максимум изобретательности. Появление Магадана не предвещало ничего хорошего.

– Вот, блатует наш политический, выбирает, с кем ему сидеть, а с кем нет, – как бы пожаловался Гавриленко Магадану. – Порадуй-ка его браслетиками, как ты это умеешь.

Магадан довольно улыбнулся. Два прапорщика молча схватили меня за руки, а Магадан надел на них наручники. Но не на запястья, как обычно при конвоировании, а на середину предплечий. И не просто надел, а изо всей силы сжал кольца наручников своими ручищами. И закрыл наручники ключами. От боли у меня перед глазами заходили яркие круги.

«Не жмет?» – участливо осведомился у меня Магадан. Я молчал, стараясь не кривиться от боли. «По-моему, здесь слишком свободно», – пробормотал Магадан, недовольный моим молчанием, и, положив мои руки на стол, придавил клещи наручников на правой руке еще и сапогом. После этого меня завели в бокс рядом с дежуркой.

Сказать, что боль была невыносимой, – ничего не сказать. Сталь наручников впивалась в руки так, что уже через пять минут я мечтал, чтобы мне ампутировали руки вместе с убийственной болью. Вены были пережаты, отток крови прекратился, и руки начали отекать. Через десять минут они стали багровыми, и боль стала еще сильнее. Попытки подлезть под кольца наручников и хотя бы чуть-чуть сдвинуть их в сторону ничего не дали – Магадан свое дело знал.