Диссиденты — страница 81 из 92

Вскоре появился и он сам. Открыв глазок, он долго смотрел на мои мучения, а потом сказал: «Когда надоест сидеть в наручниках, попроси вернуть парня в камеру».

Говорят, надетые так наручники не держат больше двух часов. Вроде есть приказ на этот счет. Это правильно, потому что как раз через два часа начнется некроз тканей и руки можно выкидывать. Но как выдержать хотя бы час, когда каждая секунда кажется вечностью?

Я начал вспоминать что-то о теории доминанты Ухтомского из нейрофизиологии: надо создать такой сильный очаг возбуждения, который подавил бы уже имеющийся. Но что может быть сильнее боли? Я пытался представить себе что-нибудь ужасное, что хотя бы немного отвлекло меня от наручников. Ничего не получалось. Все мысли неизбежно соскальзывали к клещам, впившимся мне в руки. Пальцы уже ничего не чувствовали, и зона онемения постепенно поднималась выше. «Но если я перестаю чувствовать, откуда же берется такая страшная боль?» – негодовал я. И сам же находил ответ: «Я ничего не чувствую снаружи, а боль идет изнутри».

Я взмок. Пот падал с лица на побагровевшие руки. Я смотрел на капли, падающие на ставшие мне чужими онемевшие кисти и пальцы, и думал, что, может быть, и не стоила вся моя деятельность на воле этих ужасных минут. Да и черт бы с ними, с правами человека! Невыносимо. Пусть все живут, как хотят, и я тоже, но только не эта пытка.

Это были даже не размышления, а обрывки мыслей, вопли сознания, подчиненного разрывающей боли. Господи, думал я, останови это. Разве ты не видишь, как мне плохо?

Позвать стукача обратно в камеру? Надо только постучать в дверь и сказать ментам, что согласен. Какое искушение. Наручники сразу снимут, и боли не будет.

А что потом? Потом будет еще хуже. Если они сейчас меня сломают, то потом насядут так, что все, что было прежде, покажется цветочками. Нет, сдаваться нельзя. Я не буду сам себе рыть могилу. Надо терпеть. Надо абстрагироваться от боли. Это не мои руки. Это не мое тело. Они сами по себе, я – сам по себе. И нельзя показывать слабость. Надо повернуться спиной к глазку, чтобы они меня не видели. А еще лучше – улыбаться.

От этой странной мысли мне стало легче. Если я улыбаюсь, значит, мне хорошо. Может, мне удастся обмануть даже самого себя.

В глазок опять кто-то заглянул. Наверное, Магадан или Гавриленко. Я повернулся лицом к двери и изо всех сил улыбнулся. Выглядело это, наверное, дико, но мне сразу полегчало. Я смеюсь над ними. Я могу терпеть боль. Нет, в глубине души я знаю, что не могу, но они-то этого не знают.

Я запутался в рассуждениях. Голова гудела. На меня навалилась слабость. Я сел на пол, стараясь не глядеть на руки. Я просижу здесь положенные мне два часа. А может, и больше. Спасения все равно ждать неоткуда. Его не будет. Жаль руки.

Не сказать, что я успокоился, но как-то увял. Сил сопротивляться боли уже не было. Я закрыл глаза. В этот момент лязгнул дверной запор и дверь открылась. Кто-то снял с меня наручники, затем меня отвели в камеру.

Боль отступила сразу. Скоро я пришел в себя, и мне стало стыдно за минуту слабости: стоила ли моя предыдущая жизнь этой пытки? Конечно, стоила! Боль приходит и уходит, а я остаюсь.

Я просидел в пыточных наручниках сорок минут. Шрамы от них оставались у меня еще много лет. Один след, уже едва заметный, виден до сих пор. Это на правой руке, от наручника, который Магадан придавил сапогом.

Стукачи

Стукачи – бич тюремной жизни. Они как грипп, от которого обществу невозможно избавиться, но все равно надо беречься. Мне они не слишком докучали. Главным образом потому, что большую часть своего срока я провел в одиночке. Тот случай, который закончился для меня пыткой наручниками, был исключительным.

Настоящий разгул стукачества – на «красных» зонах, там, где рулит администрация. Стукачей там некому наказывать, и все стучат друг на друга. Все зарабатывают себе таким способом УДО и «химию». На «черных» зонах, где порядок в зоне обеспечивается воровским законом, стукачам приходится туго. Отвечать им чаще всего приходится собственной жизнью, поэтому желающих нажиться на благополучии товарищей там не так много.

Наша зона не была «красной», но и по-настоящему «черной» я бы ее тоже не назвал. Общий режим, в основном первоходочники, еще не усвоившие хорошо тюремные правила и традиции. Стукачей время от времени вычисляли и били или опускали, если им не удавалось вовремя ломануться на вахту. После этого они неизбежно попадали в отряд хозобслуги, вступали там в СВП (секцию внутреннего порядка), носили красную повязку на руке, изображали из себя дружинников, сидели в проходных локальных зон и всячески помогали лагерной администрации. Они зарабатывали условно-досрочное освобождение, которое никаким другим бесплатным путем получить было нельзя. За деньги, разумеется, можно. Но за очень приличные деньги.

Между отрицаловом и сучнёй в лагере поддерживалось неустойчивое равновесие. Никто по-настоящему не мог взять верх. Лагерное начальство прикладывало все усилия, чтобы зона «покраснела», но вновь приходящие зэки предпочитали в основном воровской закон, который позволял им существовать более независимо и обдуманно. Впрочем, воровской закон – это всего лишь собирательный образ зэковских правил; по нему живут отнюдь не только настоящие воры, которые на самом деле имеют для себя свой, более жесткий свод правил.

Стукачей почти никогда не наказывали без разборок. Вину стукача надо было доказать. Голословных обвинений для этого не хватало. Опустить зэка по голословным обвинениям в стукачестве – это беспредел. За это могли поплатиться и сами судьи. Конечно, уровень разборок везде был разный, но в среднем качество тюремного правосудия было выше государственного. На разборках можно было оправдаться. Правда, случалось это редко, но тому есть объяснение. Обвинение в стукачестве – крайне серьезное для тюрьмы, и мало кто решится на него, не получив заранее надежных доказательств. В противном случае при оправдательном решении обвинителю придется «отвечать за базар». Отвечать примерно так же, как пришлось бы ответить доказанному стукачу.

Впрочем, идеализировать уголовный мир тоже не следует. Случалось всякое. Оперчасть могла грамотно подставить под разборки мешающего ей человека, сфальсифицировать компромат на авторитета, умно выгородить своего стукача. Стихийное правосудие – механизм несовершенный. Но все же это лучше, чем вовсе ничего или «красный» беспредел.

В попытках поломать зону администрация шла иногда на рискованные шаги. Она заставляла разоблаченных стукачей, красноповязочников жить или работать среди остальных зэков. Это были отчаянные попытки легализовать их в лагерном сообществе явочным путем, по факту. Зэки воспринимали это как оскорбление и покушение на их права и территорию. Кончались такие затеи плохо.

В том цеху, где я работал несколько дней, таская мешки с цементом, был примерно пятиметровой высоты деревянный мостик с площадкой наверху. Под мостиком была гора цемента, высотою метра в четыре. Того самого цемента, который мы приносили с разгрузки. Его постоянно брали из этой горы для формования строительных блоков. Отбором цемента руководил кто-нибудь из зэков, стоя на площадке мостика.

В работающую на блоках бригаду зачислили стукача из первого отряда. Не просто какого-нибудь тихушника, бегающего к куму, когда никто не видит, а настоящего патентованного стукача, не скрывавшего своей работы на оперчасть. Жизнь бригады осложнилась. При стукаче никто не рисковал ни договариваться о чем-либо с вольными шоферами, приезжающими за блоками, ни получать контрабанду с воли, ни устраивать какие-либо дела, о которых не должен знать кум.

– Ты бы подыскал себе другую работу, – сказал ему как-то бригадир из зэков. – Чего тебе у нас делать?

– Не твое дело, – огрызнулся стукач.

– Ну как хочешь, как хочешь, – лениво согласился с ним бригадир.

Через несколько дней на вечернем разводе стукача не оказалось в колонне зэков, возвращавшихся с работы в промзоне. Начались поиски. Нашли его на следующее утро в той самой горе цемента. Он был мертв.

Как он туда попал, естественно, никто не знал. Никаких следов насилия на нем не было. Начальство было этому радо, потому что можно было списать смерть на несчастный случай. Решили, что он просто упал с мостика в цемент. Разумеется, все понимали, что упал он не сам. Там было кому его подтолкнуть. Ужасная смерть. Один глубокий вдох в сухом цементе – и его легкие окаменели.

С другим обошлись еще хуже. Этот мужик лет тридцати пяти был не только стукачом – он по собственной инициативе помогал ловить на проволоке десант, носивший грев в ПКТ. Поймав «десантников», он вместе с вертухаями избивал их. Менты – дубинками, он – ногами. Казалось, он должен был умереть от одной ненависти, которую посеял в сердцах зэков.

В промзоне неподалеку от цеха строительных блоков находилось кирпичное производство. После обжига кирпич помещали на транспортерную ленту длиной не меньше километра, которая медленно ползла по всей промзоне, то извиваясь змейкой, то огибая зону по периметру. На ленте на расстоянии примерно полуметра друг от друга были закреплены дощечки, на них клали кирпич, и он наворачивал круги по промке, пока не остывал. Потом его складывали под навесы, а затем грузили в деревянные поддоны и развозили по вольным стройкам. Производство работало день и ночь, газовые печи в цеху не остывали.

Транспортерная лента проходила недалеко от вахты промзоны. Как-то утром пришедшие на смену и ожидающие пересчета зэки были потрясены открывшейся картиной. Транспортерная лента двигалась как обычно, на каждой дощечке лежало по кирпичу. Все они весело двигались вокруг промки. Но на одной из дощечек лежал не кирпич, а отрезанная голова стукача. Все смотрели как завороженные и молчали. Никто ничего не сказал. Голова поехала на новый круг.

У паренька, который рассказывал мне это в камере ШИЗО, радостно блестели глаза. Бывший обладатель отрезанной головы поймал его однажды с гревом на заборе ПКТ и вместе с ментами отбил ему ногами почки. Месяца два по