Диссиденты — страница 89 из 92

Некоторые стихи и размышления не были предназначены для глаз начальства, и я их прятал. Кума между тем интересовали в моей камере именно бумаги и ничто другое.

Тогда мы разделили с уголовниками обязанности. В моей камере в полу был тайник, сделанный ребятами, когда они сидели в моей камере, пока я был в больнице в Табаге. Тайник не был засвечен, но пустовал. Постепенно из других камер мне передали весь инструмент, запасы чая и махорки, сувениры, ножи, деньги и всякую прочую запрещенную ерунду. Я забил этим тайник в полу и еще один сделал сам – в потолке. Теперь у меня в камере был почти весь буровский общак. Я же свои записи отдал в другую камеру, где менты на бумаги не обращали ровно никакого внимания. Это было правильное решение.

Через некоторое время режимник и кум спохватились, что уже давно не изымали в ПКТ ничего запрещенного. Провели несколько капитальных шмонов с выводом всех зэков в коридор или в прогулочные дворики. Ничего не нашли. Но при этом тупо искали у меня бумаги, а у них – все остальное. Ментам не могло прийти в голову, что общак хранится у меня. Они считали, что политический на это не способен. Я же по мере необходимости передавал в другие камеры то, о чем меня просили. Менты так никогда мой тайник и не нашли.

Заходить в мою камеру менты не любили. Они боялись заразиться туберкулезом, и я их страхи всячески подогревал. Как только утренний или вечерний наряд подходил к моей двери, я начинал надсадно кашлять. Менты предпочитали посмотреть на меня в глазок или, на худой конец, заглянуть в кормушку, но не заходить в камеру. Все это было очень удобно. Даже прокурор при обходе камер спрашивал меня о жалобах через дверь. На одиночное заключение я теперь формально жаловаться не мог, так как был единственным туберкулезником в ПКТ и должен был содержаться отдельно от остальных. Я и не жаловался.

Палочка-выручалочка Коха помогла мне и во время очередных учений спецназа. Проводили их примерно раз в год. Фактически это была операция устрашения. Сотни две солдат внутренних войск в бронежилетах, со щитами и дубинками влетали на территорию зоны и избивали всех, кто попадался под руку. Зэки должны были немедленно укрыться в своих отрядах, ибо это было целью учений – локализовать «бунтующих» в их бараках. Однако об «учениях» не предупреждали и под дубинки мог попасть любой, кто шел, например, в свой барак из санчасти, столовой или клуба. В ПКТ спецназ зверствовал больше всего, так как здесь по их диспозиции сидели «зачинщики бунта». Они выволакивали всех зэков в коридор, избивали их дубинками, травили собаками, а в камерах всё переворачивали вверх дном и уносили с собой то, что им понравится. Прошлые «учения» я пропустил, когда был в Табаге, а на эти поспел. Ко мне в камеру они, однако, не зашли. Мордатый лейтенант в бронежилете и шлеме рывком открыл дверь моей камеры и, увидев меня, спросил: «Почему один? Обиженный?» Тут кто-то из наших прапорщиков подсказал ему, что здесь туберкулезник, и лейтенант брезгливо сморщившись, заорал «Ну и х.. с ним! Пошли дальше!»

Наверное, с полчаса они загуливали по всем камерам, сметая все на пол, топча ногами чай, продукты и письма, забирая к себе в казармы то, что им могло пригодиться, вплоть до зубных щеток. Зэки в это время стояли, повернувшись лицом к стене и сцепив руки на затылке, а солдаты шутки ради время от времени били их дубинками по ногам. Повернуться было нельзя, жаловаться тоже – за это могли забить дубинками насмерть. На других зонах такое случалось. И никому никогда ничего за это не было – учения!

Вечером, когда все уже закончилось, все камеры ПКТ перекричались между собой: что делать? Решили, что нужен общий протест. Я не пострадал в этот раз, но к протесту, конечно, присоединился. Утром все отказались от пищи и потребовали прокурора. Прибежал начальник лагеря со своей свитой, угрожал вернуть спецназ. Но мы знали, что следующие учения не скоро, а для подавления бунта сейчас нет оснований. Массовая голодовка – это не бунт. После обеда приехал прокурор. Говорил с ним Андрюха Вдовин, парень молодой, но крепкий и умный, признанный авторитет зоны. Требования зэков: вернуть украденное, возместить уничтоженные продукты и сигареты, прекратить травлю собаками. Прокурор все записал и обещал поступить по закону. Это мало кому понравилось. Знаем мы ваши законы!

Ближе к вечеру пришел начальник колонии и пообещал внеочередную отоварку в ларьке и праздничную (двойную) пайку хлеба. Было решено на это согласиться. На том протест и закончился.

Вскоре из ПКТ начали по одному выдергивать к куму на допрос об обстоятельствах массового протеста. Пытался кум поговорить и со мной, но я по давней своей привычке отвечать на вопросы отказался. Из допросов зэков стало ясно, что кум пытается сшить против Вдовина и меня дело по статье 771 УК РСФСР – действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений. Максимальное наказание по этой статье – расстрел.

Припомнился мне и конфликт с прапорщиком Белинским, с которого я еще во время первого срока ПКТ сорвал погон. Это был молодой, белобрысый, щуплый и нагловатый парень, только недавно пришедший на службу в МВД. Как-то, изрядно выпив, он один, без напарника, зашел в мою камеру покуражиться. Он считал, что поскольку я сижу один, то ему ничего не грозит. Когда его пьяные вопросы закончились и он решил своими руками построить меня по стойке «смирно», я с размаху шарахнул его об стену камеры. При этом оторвал ему с кителя погон. Белинский быстро протрезвел, испугался и выскочил из камеры как ошпаренный. Оторванный погон я успел кинуть ему вдогонку. Он благоразумно не побежал никому жаловаться, поскольку за то, что он сам, без напарника, открыл камеру, можно было угодить под трибунал. В любом случае, неприятности у него были бы немаленькие. Я об этом случае тоже не особо распространялся. Однако оторванный погон в тот же день заметил другой прапорщик, которому Белинский, видимо, что-то рассказал. Короче говоря, историю эту тогда раздувать не стали, а сейчас припомнили. У ментов почему-то считается, что сорванный погон – это знак бесчестья и обидчиков надо наказывать по всей строгости закона.

Кум долго старался сварганить дело, но у него ничего не получалось – слишком слабые были поводы для такой серьезной статьи. Тогда решили ограничиться переводом в крытую тюрьму. Андрюха по своим каналам узнал, что на него и меня уже готовы постановления для суда о переводе. Однако в отношении меня это не прошло. Я числился за КГБ, а там такого решения принято не было. Возможно, они не согласились просто потому, что это была не их инициатива. КГБ всегда очень ревностно относился к своим полномочиям. В результате Андрюха Вдовин поехал на крытую один.

Я остался в своей камере, радуясь одиночеству и телогрейке. В ней и в валенках я просидел в камере все лето. Впервые мне не было холодно.

В одиночке тянет философствовать. Я думал о том, как русская национальная идея соотносится с лагерной телогрейкой. Что такая связь есть, было для меня очевидно.

Ода телогрейке

Лучшие умы России думали о путях спасения страны и народа. Они мечтали то о Третьем Риме, то о народе-богоносце, то о социализме, то о еще какой-нибудь глупости. Они искали национальную идею и не видели ее у себя под носом. Надо было только опустить глаза, оторвавшись от созерцания светлых далей, и оглядеть себя и окружающих. Тогда бы они увидели то, без чего народу России в новейшей истории было не выжить, – телогрейку! Народ наш в самые страшные годы лихой истории XX века был одет именно в телогрейку. Ее по привычке причисляют к одежде, но на самом деле это средство национального спасения и инструмент сбережения народа.

Никто точно не знает, когда она появилась и откуда. Говорят, что пришла к нам телогрейка в начале прошлого века из Маньчжурии, после первой Русско-японской войны. Может, и так, но не в этом дело. Она пришла и покорила нашу страну. Ее стали носить все, кому было холодно и неуютно во вздыбленной и перевернутой России. Ее носили рабочие и матросы, солдаты и крестьяне, партизаны и заключенные, геологи и охотники. Она согревала тех, кто коченел в окопах и мерз на лесоповале, работал на улице и вкалывал на великих стройках, ютился в теплотрассах и трудился в артелях, пропадал в плену и партизанил в лесах.

Она была родной для всех, потому что она грела тело. Телогрейка спасала народ без различия веры, национальности, идеологии или образования. Она была изначально некрасива, так как была призвана приносить телу только пользу. Она была одинаково добра как к мужчинам, так и к женщинам. Долгое время не было телогреек женских или мужских. Телогрейка – слишком серьезная одежда, чтобы позволить себе такие глупости, как гендерный стиль. Возможно, это была первая унисекс-одежда в нашей стране.

Телогрейку носили в колхозе и на заводе, на фронте и в экспедициях. Но больше всего ее носили, конечно, в лагерях, которых рассеяно было по нашей великой стране несметное количество. Телогрейка без воротника и с нашитой на груди биркой была формой советского заключенного. Бог с ней, что без воротника и с биркой – главное, что зэку она всегда была самым близким другом. Нет у зэка никого ближе и преданней, чем телогрейка. Она вместе с ним, когда он валит лес или строит дом, сидит в БУРе или рванул в побег, подыхает с голода или выходит на волю. Она всегда с ним. Она досконально знает его изможденное зэковское тело, торчащие кости и замерзающие на ледяном ветру пальцы. Она всегда готова услужить ему. В нее можно спрятать нос и щеки, когда темным морозным утром бредешь в колонне по пять на утренний развод. В нее можно укутаться, когда в промерзшем воронке тебя везут на суд или на этап. Ее можно расстелить на деревянных нарах в КПЗ, когда с нетерпением ждешь отправки в тюрьму. Ее легко свернуть под голову, чтобы она стала подушкой, которой можно доверить сладкие сны о свободе и оставшемся на воле счастье.

Телогрейка для зэка – вторая кожа и защита от подстерегающих на каждом шагу опасностей. Она может смягчить удар резиновой дубинкой и хоть немного защитить почки от беспощадных ментовских сапог. Она может погасить удар ножом, когда тебя хотят порезать в беспредельной камере. В телогрейке можно сделать потайной карман и хранить в нем крестик, деньги или крошечную фотографию любимой.