Телогрейку нельзя просто взять и выкинуть, как рваную рубашку или заношенное пальто. Она этого не простит. Освободившийся зэк тихо уберет свою телогрейку подальше в шкаф и не будет тревожить ее без надобности – ведь никто не знает своего будущего.
Когда-нибудь, когда одичавшая наша страна наконец очнется, ужаснувшись своему прошлому, она поставит на какой-нибудь скорбной площади имени всех замученных в ГУЛАГе памятник телогрейке – одежде, которая спасла российский народ от вымирания.
Искушение свободой
Настало странное время. Чем ближе была дата освобождения, тем невероятнее оно казалось. С какой стати они должны выпустить меня, думал я, расхаживая по своей одиночке в последние месяцы оставшегося по приговору срока. Они не могут просто так вывести меня 26 декабря 1983 года за ворота зоны и сказать: «Ты свободен». Это было бы на них не похоже. Тем более теперь, когда глава КГБ Юрий Андропов стал генсеком и все замерли в ожидании массовых репрессий.
Однажды я столкнулся с Андроповым. Чуть ли не буквально. Это было зимой, кажется, 1978 года. Я вышел из КГБ на улице Дзержинского после допроса, и в подъезде меня ждала Таня Осипова, которая сопровождала меня на всякий случай. Проще говоря, на тот случай, если я оттуда не выйду. Но я вышел, и мы пошли вдоль гранитных стен Большого дома в сторону метро. С нашей стороны улицы совсем не было прохожих, и только характерные люди в штатском стояли на краю тротуара, обеспечивая, таким образом, ненавязчивую охрану. Вероятно, мы вышли из подъезда, оказавшись внутри этого оцепления. Шли мы спокойно и уверенно, как имеющие право. Мы повернули на площадь Дзержинского ровно в тот момент, когда открылась парадная дверь здания и оттуда вышла кучка генералов и людей в штатском, а среди них – в каракулевой шапке пирожком и сером пальто, большой и грузный, в запотевших очках и с вечно обиженным лицом Юрий Андропов. Мы прошли в двух шагах от него, и я видел, как напряглась охрана, но мы не сделали ни одного лишнего движения. Андропов посмотрел на нас мельком, как на что-то малозначительное. Уже миновав его, я тихонько пошутил: «Где же наша граната?»
На посту генсека Андропов времени не терял. Он начал делать то, что положено делать дурному полицейскому, дорвавшемуся до верховной власти. В первую очередь свел счеты с конкурентами из МВД. Затем объявил борьбу с разгильдяйством и бросил все ресурсы страны на укрепление трудовой дисциплины. Правоохранительные органы вылавливали прогульщиков. Милиция проверяла у людей документы на улицах, в магазинах и других общественных местах. Если задержанный не мог доказать, что он сейчас не прогуливает работу, на него составляли протокол. Облавы устраивали даже в кинотеатрах и банях. Задерживали даже прогуливающих уроки школьников!
Андропов любил жесткие волевые решения. Это касалось не только внутренних проблем. 1 сентября 1983 года советский истребитель сбил над Сахалином ракетой отклонившийся от курса и залетевший в советское воздушное пространство южнокорейский «Боинг-747», летевший из Нью-Йорка в Сеул. Самолет упал в море с высоты девять километров. Погибли все 269 человек – 246 пассажиров и 23 члена экипажа. Юрий Андропов объявил, что советские ВВС сбили американский самолет-разведчик. Это был его, андроповский, стиль – из всех возможных способов решения проблемы он всегда выбирал силовой.
Даже в далекой от политики уголовной нашей зоне известие о южнокорейском «Боинге» произвело тяжкое впечатление. И только некоторые надзиратели и офицеры ходили довольные и радостные: «А чего, пусть знают, как к нам соваться! Пусть боятся!» Менты любят, чтоб их боялись. Если ментов не боятся, то они никто и звать их никак.
Не обделил Юрий Андропов своим вниманием и лагерный мир. С 1 октября вступила в силу новая статья Уголовного кодекса – 1883, с санкциями от 1 до 5 лет лишения свободы за «злостное неповиновение требованиям администрации исправительно-трудового учреждения». Это был подарок ментам. Два нарушения режима в течение года – и материал для нового судебного дела готов. На наших глазах сбывалась известная зэковская хохма.
Встречаются на строгом режиме два зэка.
– Ты за что сидишь?
– Да ни за что.
– Э, врешь: это в первый раз ни за что сажают, а второй раз – за то, что сидел в первый!
Со статьей 1883 все именно так и получалось. Правда, подходили под нее не все статьи Уголовного кодекса, но моя – подходила. В лагерном клубе на общем собрании, которое обычно устраивали перед кино, кум рассказал зэкам о новой статье для нарушителей режима и удовлетворенно сообщил, что под нее попадаю я и еще несколько заключенных. Мне это в тот же день передали. Я понял, что теперь вряд ли удастся выбраться по концу срока. Вот то, чего я ожидал. Не могут они меня отпустить просто так!
Однако скоро выяснилось, что статья вступила в действие с 1 октября, но в отдельном примечании к практике ее применения сообщалось, что три месяца дается на разъяснение этой нормы осужденным. Иначе говоря, применять ее на практике будут только с 1 января 1984-го. А у меня конец срока – 26 декабря 1983-го. На пять дней раньше!
Надежда снова затрепыхалась во мне, хотя я всячески уговаривал себя на освобождение не рассчитывать. Интуиция подсказывала, что не может быть все так просто. Какую-нибудь пакость они обязательно приготовят.
Я не ошибся. Пакость появилась в лагере в виде двух гэбэшников – одного московского, из центрального аппарата КГБ СССР, и одного местного, из КГБ Якутии. Для разговора с ними меня вызвали в штаб колонии и проводили, в шикарный кабинет начальника лагеря. Сам начальник скромно удалился.
Кажется, впервые за последние три с половиной года я сидел в нормальном мягком кресле за нормальным деревянным столом. Это было неплохо. Говорил в основном московский чекист, местный был у него на подхвате. Они не разыгрывали дурацкий спектакль в «плохого и хорошего следователя», наверное, понимая, что со мной это не прокатит.
Московский чекист Волин был уже достаточно хорошо известен диссидентам. Обычно он исполнял роль «плохого следователя» в паре с другим чекистом – Каратаевым, который назначался на роль следователя «хорошего». Поскольку Каратаев был «хорошим», то известно было даже, как его зовут – Булат Базарбаевич. Как Коровьев и Бегемот, эта неугомонная парочка, где бы она ни появлялась, чаще всего становилась предвестником беды. Они приезжали беседовать к политзаключенным, вызывали диссидентов на Лубянку, и очень часто результатом этих бесед становился второй срок для одних или эмиграция для других.
Второй срок подряд в те годы был делом обычным. Его получили многие. Состряпать новое дело в лагере или ссылке было нетрудно. Но у меня это был бы уже третий срок подряд, а третий срок давали исключительно редко. С другой стороны, из комплекта «кнут и пряник» ко мне приехал только кнут. Это дурной признак. Так я взвешивал свои шансы на освобождение, сидя в кабинете начальника колонии, пока товарищи чекисты пытались понять, что им писать в своем отчете.
Волин интересовался, насколько изменились мои взгляды и что я намерен делать в будущем. Казалось бы, этот невинный вопрос подталкивает на примирительный ответ: я успокоился и в тюрьме сидеть больше не хочу. После чего стороны, довольные друг другом, ко всеобщему удовольствию расходятся.
На самом деле все ровно наоборот. «Примирительный» ответ открывает торговую сессию, на которой свобода покупается ценой отступничества. И если отступничество не состоялось, а слабость и усталость высказаны, то у чекистов появляются все основания для новой пробы сил – например, еще одного срока или какого-нибудь изощренного шантажа. К сожалению, частенько они добивались от диссидентов обещаний впредь не заниматься «антигосударственной деятельностью». Это было ценой освобождения из лагеря для усталого и надломленного человека. (А через четыре года, когда началась перестройка, они использовали эти приемы по полной программе, и тогда большая часть политзаключенных написала в различных, иногда даже анекдотических формах прошения о помиловании и адресовала их в Верховный Совет. Не написавших освободили через год-полтора уже без всяких прошений.)
Искушение свободой – самое великое из всех искушений. Кажется, пойди им на маленькую уступку, хотя бы на словах, и они отвяжутся от тебя, и ты, наконец, свободен. Но если только ты не собираешься с ними сотрудничать, то всякая высказанная слабость может быть использована тебе на погибель.
Обо все этом я думал много раз и теперь легко ответил Волину:
– Тюрьма взглядов не меняет, да и какое вам дело до моих взглядов? Разве меня за них судили?
– Нет, конечно, вас судили за действия, – ответил Волин, – но что вы намерены делать, если вас освободят?
Это «если вас освободят», а не «когда вас освободят», отозвалось во мне гулким и безнадежным эхом. Умеют же они подбирать нужные слова!
– Я бы всегда жил спокойно, если бы вы не мешали мне жить, – ответил я. – Поэтому ничего пообещать вам не могу. К тому же у вас всегда есть возможность посадить меня снова.
Волин удовлетворенно кивнул, а его напарник из местного КГБ даже просиял – им было очень приятно, что я признаю за ними такую возможность.
– Разумеется, Александр Пинхосович, ни о каких письменных обязательствах даже речь не идет, – начал успокаивающим тоном Волин, – но не могли бы вы пообещать хотя бы устно и только нам, что не вернетесь к прежней деятельности?
Они опять давали мне понять, что от моего выбора зависит моя свобода. Но я знал, что они лгали, – им не нужна была свобода для меня, им нужна была победа для них. А какое было искушение поверить их словам! Ведь они тоже люди, отчего бы не поверить в их честность?
Поэтому людям, не уверенным в себе, лучше с ними вообще не разговаривать.
Я отрицательно покачал головой.
Волин сделал еще попытку, скорее формальную, склонить меня к уступчивости и стал рассказывать, что многие политзаключенные ведут себя разумнее. Он называл Болонкина, Романюка