Может быть, Надежда Яковлевна это все и понимала, но, по моему ощущению, она боялась. Мне даже это казалось сначала позой, но нет, она не была вообще позеркой, и у нее был этот страх. Ее прогнали через такое, что она действительно боялась. И вообще она имела основания. Потому что, когда она умерла, я вызвала «скорую помощь», приехала «скорая», причем очень быстро, пришла какая-то женщина в шинели, посмотрела и сказала: «А, бабулька… Недавно умерла, да?» И выписала свидетельство. Это вообще поразительно! Ведь я ей была никто. И они уехали. Я сразу, конечно, всем позвонила, все быстро приехали. Надежда Яковлевна лежала на своих рукописях. Это все быстро увезли, но через час пришли гэбисты, с ними был участковый, и они стали ее буквально выбрасывать из квартиры. Потом они полы там вскрывали, между прочим! Искали. А тогда они не давали нам ее оставить в квартире. Наши сразу привезли гроб, все заказали, масса народу приехала, так они не хотели, они хотели поскорее ее в машину и в морг… Это же под Новый год было, они собирали трупы по улицам, бездомных, и хотели и ее туда запихнуть. Мне сказали: «Вы никто! А она – одинокая старуха, все, ее надо в морг». И они увезли ее в морг, мы смогли настоять только на том, чтобы все-таки в гробу. Они и мертвую ее прокатили по этим рельсам. Так что она боялась не напрасно. Они глумились над ней даже над умершей, глумились! Так что это не просто так – страх. Она была очень мужественным человеком, но они ее и не сломали, а бояться она боялась. Но это не стыдно, не стыдно…
– Было ли у вас к началу 80-х ощущение, что вся более чем десятилетняя работа ни к чему не привела, что она полностью разрушена?
– Нет. Не было никаких определенных задач. Не было задачи – через десять лет построить то-то и то-то. Была каждодневная жизнь, без рисовки и без позы. Но только с сохранением своих нравственных обязательств, устоев. Александр Исаевич уже позднее сформулировал – «жить не по лжи». Тогда не было этого лозунга, он, кстати, и не стал лозунгом ни для кого. У него было написано: не голосовать, не участвовать… Но мы так и жили, это было нравственной установкой, только нравственной. У кого хотите спросите. Вот Наташа Горбаневская покойная – у нее во всех интервью это есть. У любого просто! Алик Гинзбург вам то же самое сказал бы, хотя он ничего не оставил после себя, я вам за него это говорю. Это было нравственной установкой. Не было желания увидеть зарю свободы, вот этого у нас точно не было. У декабристов, возможно, и было.
– То есть цели были скорее этические, чем политические.
– Только! Политические цели – у нас их не было. Они появились впервые на моей памяти у Вити Красина. Он, может быть, даже придумал «диссидентов», не помню.
– Как термин?
– Как термин, да. И вообще как, так сказать, способ жить. Вот у него это было, да, он это формулировал. Но у него не было единомышленников. Он мне сказал, когда мы с ним увиделись случайно перед его отъездом: «Ты напрасно на меня обижаешься, я играл шахматную партию». И это правда, он играл шахматную партию. Но он был один такой. Он не был нутряным, я бы сказала, коренным нашим, я его таковым не считала, по крайней мере. Он как-то и не пользовался особой любовью, между прочим. Вот Петя Якир, несмотря на всю свою жуткую расхлябанность, несмотря на свою трепучесть и все что угодно, тем не менее был как-то покрепче Вити. А Витя был игрок, и он, может быть, видел какие-то перспективы, я не знаю.
У дома Гинзбургов, Таруса, середина 1970-х. На первом плане «Москвич» А. И. Солженицына, оставленный Фонду помощи политзаключенным
© Из архива Веры Лашковой
У нас никаких мыслей о крушении советской власти не было. Вот Андрей Амальрик в это верил, между прочим. Бог не дал ему дожить. Я, например, могу сказать, что Андрей Дмитриевич был твердо убежден – и это была правда, он вообще никогда не рисовался, у него позы не было, – что умрет в Горьком и там его похоронят. И Люся [Боннэр] была в этом убеждена. Хотя она была уж такая реалистка… Я была уверена, что я в деревне [в ссылке] умру. Так это и виделось: надо прожить остаток жизни в своем, так сказать, достоинстве.
– Чем вызвано ваше столь позднее возвращение в Москву из ссылки? Вы вернулись в 1990 году, уже все были на свободе…
– Поздно, да, уже все вышли. Но, знаете, надо же было через суд проходить, меня же судом выселили из Москвы. Тогда был такой смешной закон, что человек, шесть месяцев не проживающий на своей площади, ее лишается. И вот они устроили суд, где два совершенно никому не известных человека сказали, что они никогда меня не видели в моей квартире. Все было очень быстро. И все.
– Это была неправда?
– Конечно (смеется)! Они это сделали потому, что в течение трех суток я обязана была где-то получить прописку… Где? А если нет, тогда меня возьмут за бродяжничество, была такая статья – «Бродяжничество, попрошайничество», и все, ты идешь по этапу. Ну, и прокатить по всем этим горкам лишний раз. И все, я тогда пошла бы по этапу в уголовную зону, и там бы пошло дальше, все что угодно можно было сделать. Вот они выбрали такой нетривиальный путь, хотя мне было что накрутить спокойно – и на 70-ю, и на 64-ю [статьи УК]. Но я в течение трех суток все-таки прописалась в деревне Дмитровка Калининской области, где прожила потом несколько лет, работая в колхозе шофером. Потом, в 1987-м, я в Калинин уехала, там уже жили Сережа Ковалев, Слава Бахмин. И когда все стали возвращаться, надо было через суд проходить, чтобы то решение было отменено и новое решение – вернуть мне площадь – принято. И такой суд был, и судья зачитал: то отменить, вернуть Лашковой квартиру такую-то на такой-то улице… Восторжествовали, так сказать, закон и справедливость. И тут среди нас встает какой-то затреханный мужичонка и говорит: «Гражданин судья, а я-то где буду жить?» А его вселили в мою квартиру, из которой меня выселили, и он вообще ни сном ни духом. И я поняла, что он нигде не будет жить, он будет жить на помойке, потому что ему никто никогда ничего не даст. И он остался жить в моей квартире. А я отказалась от претензий на нее.
– А вы куда пошли?
– А я пошла к Елене Георгиевне Боннэр, она стукнула кулачком перед Лужковым, который к ней тогда ходил, и сказала: «Вера Иосифовна – заведующая архивом Андрея Дмитриевича, дайте ей квартиру». И он дал мне вот эту [однокомнатную] квартиру [в Филях]. Вот так.
Павел Литвинов:«Я с гордостью назову себя либералом»
Павел Литвинов на митинге в поддержку Надежды Савченко в Нью-Йорке у российского представительства в ООН, 2015
© Захар Левентул
Павел Михайлович Литвинов (6 июля 1940, Москва) – физик, правозащитник. Внук наркома иностранных дел СССР М.М. Литвинова, в 1966 году окончил физфак МГУ, работал преподавателем физики в Московском институте тонких химических технологий (1966–1968).
Составитель самиздатских сборников «Правосудие или расправа» (1967) и «Процесс четырех» (1968). Автор (вместе с Л.И. Богораз) «Обращения к мировой общественности» (1968) – первого открытого обращения советских диссидентов к Западу. Участник демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года против ввода советских войск в Чехословакию. При разгоне демонстрации арестован. 11 октября 1968 года приговорен Мосгорсудом к пяти годам ссылки. Ссылку отбывал в 1968–1972 годах в поселке Усугли Читинской области.
18 марта 1974 года эмигрировал в США. Был зарубежным представителем «Хроники текущих событий» (1975–1983). В 1974–1988 годах – член редколлегии издательства «Хроника» (США). В 1976–2006 годах преподавал математику и физику в колледже Хакли в Территауне, штат Нью-Йорк. Член совета директоров Фонда Андрея Сахарова. Живет в Нью-Йорке.
– Вы из очень известной советской семьи – семьи наркома Литвинова – что называется, из номенклатуры. Я смотрел фильм о вас, который сняла Нателла Болтянская; там показывали ваш дом недалеко от Тверского бульвара, это очень престижное московское место. Очевидно, что вы росли в привилегированных по советским меркам условиях. Как вы, человек из такой благополучной среды, пришли к идее несправедливости устройства советского общества?
– Здесь несколько вопросов, но я начну с этого дома. Это дом на улице Алексея Толстого, на Спиридоновке. Вырос я в доме правительства – знаменитом Доме на набережной, потом переехали на Фрунзенскую. А уже потом, после размена, мы с сестрой жили в этом доме на Спиридоновке.
Середина 1960-х
© Мемориал
Моя семья была действительно в каком-то смысле привилегированной, но это надо понимать в контексте. У нас была прекрасная квартира, не собственная, а государственная, в Доме на набережной. Мы действительно вполне хорошо жили, особенно по советским временам. Но слово «привилегированный», как сейчас говорят, «элита» к нам и относится, и не относится. Мой дедушка Максим Литвинов был большевиком старой закалки, никаких специальных привилегий он не брал никогда, жил очень скромно. Была дача, которой я и не видел, ее отобрали, когда деда сняли [в 1939 году]. Все было казенное. Мы, конечно, питались лучше, чем большинство людей, пока дед был в номенклатуре. Пользовались столовой Совета министров, которая находилась, кстати, у нас во дворе. Была домработница, сотрудница МГБ. Привилегии были только в этом. Я ходил в обычную школу, 12-ю, потом 19-ю и окончил 49-ю.
Что еще было важно, у нас коммунистом в семье был только дед, ни одного члена партии в семье больше не было. Ни мои родители, ни моя тетка, ни я, никто. Ну, я был пионером, меня исключили за хулиганство и длинный язык, потом я был комсомольцем, исключили за «аморальное поведение» в университете. Но уже в партию вступать никому не приходило в голову. То есть наша семья была вполне критична по отношению к правительству, к Сталину. Конечно, были осторожны, многие вещи мне не рассказывали. Я в детстве обожал Сталина. Об этом написано в известной книге Дэвида Ремника «Мавзолей Ленина», в главе про нашу семью. На него это сильное впечатление произвело.