© Из архива Михаила Мейлаха
– В лагере вы оказались в политической зоне и там впервые встретили диссидентов, то есть людей, сидевших не за книжки, а за политику?
– Ну, далеко не впервые.
– А кого вам доводилось встречать до ареста из участников правозащитного движения?
– Ну, встречать не встречать, но из тех людей, кто там был, допустим, это был Лев Тимофеев – человек умный и независимый. Он был двоюродным братом моего хорошего знакомого Левы Полякова, фотографа. На следствии он избрал самую верную позицию. Поскольку их не перехитришь, как я поначалу ошибочно думал, он просто вообще не дал ни одного показания, молчал, и все. А в зоне я встретил многих замечательных людей – как, например, украинского диссидента Зоряна Попадюка: он почти всю жизнь просидел, одно время – во Владимирской тюрьме вместе с [Владимиром] Буковским и [Габриэлем] Суперфином. Другой очень достойный украинец – Степан Хмара. Был литовский ксендз Альфонсас Сваринскас, потом, после перестройки, он стал кардиналом, я его в Вильнюсе навещал; были и сектанты… Очень приятным человеком был Леонид Лубман, просидевший почти весь свой тринадцатилетний срок за «измену Родине» – попытку передать на Запад свою книгу, но он, к сожалению, внушил себе, что его прицельно облучают из-за забора, отчего у него наступают страшные головные боли. Был сын Ковалева, Иван…
– А Сергея Адамовича вы не застали?
– Нет, он был на 36-й зоне до меня. Вообще к моему времени всех настоящих диссидентов или уморили, или вышибли из страны. Но мы, как и большинство политических, были на строгом режиме, а рядом, отдельно от зоны, был еще «особый режим» для самых «неисправимых» диссидентов, очень тяжелый – по существу тюрьма. Этот режим называли полосатым, такая у них была одежда, но мы их никогда не видели. Там было несколько уважаемых людей, в том числе украинский поэт и диссидент Василь Стус, который там в 85-м году умер или, скорее, после голодовки с собой покончил. Он переводил Рильке, был кандидатом на Нобелевскую премию. А у нас на зоне в день годовщины геноцида армян повесился в штрафном изоляторе чудесный мальчик – Ишхан Мкртчян, никто этого не ожидал, он всегда был такой веселый, открытый. Не менее печально, что еще один юноша повесился вскоре после освобождения – видимо, не прошло даром… Между прочим, несколько лет назад, когда на месте 36-й зоны еще существовал музей политических репрессий (ныне он, конечно, практически уничтожен), произошло замечательное событие: силами Пермского театра оперы и балета английский режиссер Майкл Хант поставил там оперу Бетховена «Фиделио», действие которой происходит в тюрьме, причем хор и артисты, а за ними публика передвигались по разным участкам зоны, а заканчивалась она на «особом режиме».
Но на зоне немало было людей случайных, двое, по крайней мере, боролись за чистоту марксизма. Был литовец по фамилии Яшкунас, он сидел второй раз, первый – при Сталине, тут объяснений не требуется, участвовал в Воркутинском восстании. Вернувшись домой более политически грамотным, он своей крестьянской головой додумался до того, что агрессивной стороной в холодной войне является не Запад, а Советский Союз, и стал писать письма в Кремль: «они вас не трогают, и вы их не трогайте, а не то мы все погибнем от атомной бомбы». Непрошеные советы, как известно, давать не рекомендуется… Был солдатик, служивший в Восточной Германии, а другой, из той же части, решил бежать в Западный Берлин, о чем сообщил всем своим товарищам, попросив у кого джинсы, у кого рубашку, а у нашего – часы. Поехал в Восточный Берлин, купил банку пива, сел на скамейку и стал смотреть на Берлинскую стену – как бы через нее перепрыгнуть. Тут его и взяли, а вместе с ним всех, кто ему что-либо давал, как сообщников, коллективное дело ведь выше котируется. Часы же для пущей важности фигурировали в деле как «прибор для измерения времени». Может быть, наш доблестный разведчик к сему руку приложил? Другие молодые ребята звонили в американское посольство и просили перевезти их в Америку – и это при тотальной подслушке! С ними встречался хорошо одетый любезный дядя и на ломаном русском языке обещал все устроить, после чего приглашал жертву в машину и вез прямо на Лубянку. Были разочарованные невозвращенцы, которых находили на Западе советские резиденты, заверяли в грядущей милости, мире, спасении, посещении, прощении и оставлении грехов, обещали квартиру в Москве, дачу в Павшине, машину «Лада» и билет до Москвы, а по прилете везли туда же и судили за измену Родине. Их, соскучившихся по родным березам и осинам, называли подберезовиками. К ним подходят строки из стихотворения Гумилева об африканке, изменившей мужу с европейцем:
А теперь, как мертвая смоковница,
У которой листья облетели,
Я ненужно-скучная любовница,
Словно вещь, я брошена в Марселе.
Чтоб питаться жалкими отбросами,
Чтоб жить, вечернею порою
Я пляшу пред пьяными матросами,
И они, смеясь, владеют мною.
Робкий ум мой обессилен бедами,
Взор мой с каждым часом угасает…
Умереть? Но там, в полях неведомых,
Там мой муж, он ждет и не прощает.
Был «Пилот», угнавший самолетик в Иран, где сдался властям, которые посадили его в тюрьму. Он просил встречи с сотрудником американского посольства, и кто-то действительно его посетил, но сказал, что вряд ли сможет помочь. В тюрьме он просидел довольно долго – видимо, шла торговля. В один прекрасный день за ним пришли, завязали ему глаза и куда-то повезли – он думал, что на самолет, улетающий в Америку. Но они все ехали и ехали, потом его молча пересадили в другую машину, и когда в нос ему шибанул знакомый запах солдатского гуталина, он понял, что коварный шах, не желая ссориться с могущественным соседом, сдал его Советам (примечание: новелла называется «Запах гуталина»). Любопытно, что еще до войны так же поступил брат Сергея Лифаря, но он, как джентльмен, оставил самолет на советской территории и пешком пошел через горы, а из Персии ему удалось добраться до Парижа, где он открыл русскую типографию. Было несколько шпионов-самоучек. Еще был Юра Павлов, физик из Петербурга, который, по его рассказам, придумал способ добычи алмазов как побочного продукта при подземных ядерных испытаниях. Он хотел получить патент, но патент на его изобретение почему-то достался начальству. Юра обиделся, а так как он участвовал в экспедициях «Витязя» – это было судно, проводившее геофизические и иные исследования по всему Мировому океану, – ему удалось связаться с американцами, которые стали назначать ему явки на всяких экзотических островах и с которыми он делился ценной информацией. Какое-то время это тянулось, потом он, конечно, провалился. При возвращении «Витязя» в Петербург его уже ждали, каким-то образом ему удалось скрыться, и целый год он прятался на чьей-то квартире. После освобождения он уехал в Америку, где написал по-английски книгу. Не знаю, издана ли она.
– Каковы были условия, тяжело приходилось? Или уже сравнительно гуманное было отношение?
– Да нет, никакого гуманизма не было и в помине. Это была машина, полностью контролируемая КГБ. И это было продолжение политики следствия. Потому что это параноидальное требование сотрудничества и раскаяния сохранялось и там, а тех, кто сохранял свои позиции, что называется, прессовали по одной и той же схеме: сперва наказывали лишением ларька (раз в месяц можно было что-то купить не больше чем на тогдашних пять рублей – осьмушку чаю, сигарет, банку повидла, пачку маргарина), потом переписки, потом посылок (всего-то двух в год по 5 кг), потом свиданий с родными (у меня не было ни одного), дальше шел ШИЗО (штрафной изолятор в холоде и с пониженной нормой питания), потом ПКТ (помещение камерного типа, нечто вроде внутренней тюрьмы) и, наконец, так называемая крытка, то есть крытая тюрьма (для политических – во Владимире). Я успел доехать только до ШИЗО. Но, конечно, со сталинскими лагерями все это не сравнить. А когда я побывал в Аушвице, то понял, что моего времени зона – это просто санаторий, оздоровительное учреждение. Но, конечно, зона есть зона, и главное проклятие – это работа. Вообще зона не была ориентирована на физическое убийство, как в сталинское время, хотя слабые здоровьем люди все-таки не выдерживали. А я, наоборот, укрепился, развился физически.
– А чем вы занимались, что вы делали в лагере?
– Сначала меня усадили делать детали для электрических утюгов, там был такой заводик маленький. Норму мне выполнить не удавалось, и вообще это однообразная и противная работа, поэтому в результате, когда подвернулся случай, я выбрал работу в кочегарке – очень тяжелую, но она давала некоторые преимущества. Тяжелую, потому что сначала надо было расколоть смерзшийся уголь, привезти его, потом бросать его в печи, потом вывозить дымящий шлак, который бьет тебе газом в морду, от него задыхаешься. Но несравненное преимущество – что кочегарка стоит на отшибе, в стороне, и ты отчасти выпадаешь из режима. Например, в ночные смены менты заходили раза два, а если быстро все сделать, то можно было даже что-то почитать, принеся в сапоге. И опять-таки это физическая работа – на пользу. А когда я, справившись с ней, выходил в эту уральскую зиму и смотрел на яркие звезды, я был почти счастлив. В основном я там и проработал. Поскольку же большая часть тепла уходила ментам за зону (в бараке в морозы было +6°), то я определил для себя такой принцип: в мороз нечего стараться – все равно не натопишь, а когда тепло, нечего и топить, и вообще источник тепла должен быть внутри человека. Это, конечно, шутка. А мороз однажды был –52°, что-то нечеловеческое. Все-таки Урал.
– Было ли возможно по условиям лагеря что-то читать или писать?
– Времени оставалось очень мало. Кроме восьмичасового рабочего дня еще посылали на какие-то бессмысленные работы «по благоустройству зоны».