В последнее время я снова много писал, порой дня маловато для той работы, которую я себе задал – как ни смешно, мне иногда кажется, что у меня здесь «нет времени» для того или иного не столь важного дела. По утрам после завтрака (примерно с семи часов) я читаю богословские труды, а потом пишу до полудня, затем читаю, далее наступает черед главы из «Мировой истории» Дельбрюка, английской грамматики, в которой я все еще нахожу много интересного, и, наконец, я снова сажусь писать или читать – по настроению. К вечеру я достаточно устаю, чтобы с удовольствием прилечь, хотя сразу и не засыпаю603.
За полтора года в Тегеле Бонхёффер успел поразительно много прочесть и написать. В декабре в письме Эберхарду Бетге он отчитывается:
Недавно я в довольно случайном порядке прочел историю Скотленд-Ярда, историю проституции, закончил Дельбрюка – его постановка проблемы показалась мне малоинтересной, – сонеты Рейнгольда Шнайдера, весьма неоднородные по качеству, есть среди них и очень хорошие, но в целом новейшие произведения, как мне кажется, лишены hilaritas , той «бодрости», что присуща всем настоящим, свободным интеллектуальным творениям. Вместо творчества под открытым небом – мучительная, напряженная фабричная выделка… В данный момент я читаю огромный английский роман, действие которого разворачивается с 1500 года по сей день. Хью Уолпол написал его в 1909 году. Меня также весьма занимает Дильтей, и каждый день я по часу штудирую учебник для медперсонала – на всякий случай604.
Это лишь вершина айсберга. За несколько месяцев до того он хотел прочесть средневековый эпос Адальберта Штифтера «Витико» и досаждал родителям просьбой раздобыть эту книгу, но они не смогли, зато Штифтер обнаружился в тюремной библиотеке, и Дитрих пришел от него в восторг. По крайней мере, геббельсовские чистки, направленные на борьбу с «антинемецким духом», почти не распространились на XIX век. В ряде писем родителям Дитрих делится с ними впечатлениями от этой книги.
Я каждый день читаю Штифтера. Что-то есть весьма утешительное в далеком от нас, защищенном мире его персонажей – этот автор настолько старомоден, что создает только симпатичных героев и позволяет мыслям читателя сосредоточиться на действительно важных вопросах. Здесь, в тюремной камере, я и внешне, и внутренне обращаюсь к простейшим аспектам бытия. Рильке, к примеру, оставляет меня равнодушным605.
Для большинства читателей тяжеловаты тысячи страниц, которые не пролистаешь, нет, их надо читать пристально и вдумчиво, так что не знаю, стоит ли рекомендовать его вам, но мне эта книга показалась одной из лучших, какие я знаю. Чистота стиля и обрисовки характера дарят читателю редкостное ощущения счастья606…
До сих пор из исторических романов существенное впечатление на меня произвели только «Дон Кихот» и «Дух бернцев» Готхельфа, теперь же чтение переносит меня в XIX век. За эти месяцы я с радостью открыл для себя Готхельфа, Штифтера, Иммермана, Фонтане и Келлера. Здоровое было время, когда умели писать таким простым и ясным немецким языком. К самым деликатным вопросам эти авторы подходят без сентиментальности, серьезные трактуют без легкомыслия и выражают свои убеждения без пафоса. Язык не упрощен и не усложнен, словом, все мне по вкусу и кажется весьма здоровым. Но нелегкая это была работа выражать свои мысли чистым немецким языком, а потому и возникала потребность в покое607.
У Бонхёффера имелись серьезные культурные запросы. В письме Бетге он сокрушается о том, что поколение его невесты
выросло на скверной литературе их времени, а потому молодым людям намного труднее, чем нам, читать более ранние тексты. Чем больше по-настоящему хороших вещей мы прочтем, тем безвкуснее становится лимонад новой литературы, порой до тошноты. Известно ли тебе хотя бы одно произведение за последние пятнадцать лет, которое сумеет надолго остаться насущным? Я такого не знаю. Праздная болтовня или пропаганда, сентиментальные слезы над самими собой, но ни прозрения, ни идей, ни ясности, ни сути, а язык напряженный, вывихнутый. В этом смысле я безусловно laudator temporis acti [69] 608.
С ноября 1943 года Бонхёффер налаживает контрабандную переписку с Бетге и с этого момента обрушивает целый поток мыслей на друга, чье богословское, музыкальное и литературное образование делало его равным собеседником для Дитриха. «Я не могу прочесть книгу или написать страницу, не обсудив ее с тобой или хотя бы не попытавшись себе представить, что бы ты сказал по этому поводу», – признавался он609.
Потаенные мысли
Письма к Бетге не ограничиваются исключительно рассуждениями о культуре. Об этом Дитрих мог вволю побеседовать и с родителями, но Эберхард Бетге был единственным человеком, которому Бонхёффер открывал свои слабости, свои потаенные мысли, и знал, что тот его во всем поймет. Перед всеми остальными он считал своим долгом исполнять роль пастора и быть сильным, но от Бетге он и сам получал помощь. Бетге стал исповедником и наставником Бонхёффера еще в Финкенвальде и знал также темную сторону души своего друга.
В первом письме к нему из тюрьмы Бонхёффер сообщает, что наведывавшаяся к нему порой депрессия в данный момент не представляет угрозы – он знал, что в первую очередь Бетге тревожится именно по этому поводу:
18 ноября 1943… после долгих месяцев без участия в церковной службе, без покаяния и причастия, без consolatio fratrum , побудь вновь моим пастором, как бывал прежде, и выслушай меня. Мне бы очень многое хотелось сообщить вам обоим, но сегодня удастся изложить только самую суть, поэтому письмо предназначается лишь тебе одному… Все это время я был избавлен от сколько-нибудь серьезных духовных испытаний. Тебе одному ведомо, как часто на меня набрасываются acedia, tristitia с их угрожающими последствиями, и меня огорчала мысль, что и сейчас ты тревожишься за меня. Я с самого начала сказал себе, что таким способом не стану тешить ни людей, ни бесов: если хотят, пусть делают все своими руками, а я надеюсь пребыть твердо в этой решимости.
Поначалу я много ломал себе голову над вопросом, в самом ли деле я служу Христу и ради этого служения причинил близким такое огорчение, но вскоре выкинул этот вопрос из головы как искушение, поскольку пришел к выводу, что на меня возложен долг продержаться в этой сложной ситуации со всеми ее проблемами, и я с полным удовлетворением делаю это и в этом с тех пор пребываю (1 Петр 2:20; 3:14) [70] 610.
Бонхёффер признавался, что псалмы и Откровение в те дни стали для него большим утешением, точно так же, как и гимны Пауля Герхардта, многие из которых он знал наизусть. Таким образом, Бонхёффер не был сильным и мужественным «сам по себе». Спокойствие его духа стало плодом самодисциплины, осознанного обращения к Богу. Две недели спустя он рассказывал в письме Бетге о воздушных налетах:
Есть еще кое-что, о чем я должен поведать тебе лично: сильные воздушные налеты, особенно последний, когда взрывом выбило окна больничного изолятора и все бутылки и прочие медицинские средства посыпались с полок, а я лежал на полу в темноте и уже отчаивался пережить этот налет живым и невредимым, вернули меня к простоте молитвы и Библии611.
Многие очевидцы вспоминали потом, как прекрасно вел себя в таких ситуациях Дитрих Бонхёффер, как ободрял и утешал всех перед лицом почти неминуемой смерти. Силу свою он черпал у Бога и отдавал людям. И поскольку Бонхёффер не скрывает от Бетге своих слабостей и страхов, мы можем верить ему, когда он проявляет отвагу – он действительно всецело вверил себя Богу, а потому освободился от страхов и сожалений.
23 января 1944… Когда человек лишается всякой возможности в чем-либо участвовать, отрезан от всего, вдруг из-под тревоги проступает мысль, что теперь его жизнь полностью передана в лучшие и более сильные руки. Для вас и для нас главная задача на ближайшие недели, возможно, и месяцы – вверить друг друга этим рукам… Какие бы наши слабости, ошибки в расчетах и даже вина ни привели к тем или иным обстоятельствам, в самих обстоятельствах реальности присутствует Бог. Если в эти недели и месяцы мы останемся живы, мы увидим со всей ясностью, как все обернулось к лучшему. Глупо даже недолго тешить себя мыслью, будто тех или иных трудностей удалось бы избежать, прояви мы большую осмотрительность. Оглядываясь на прошлое, я вполне убежден, что все делалось правильно, и чувствую, что сейчас тоже все правильно. Отказываться от полноты жизни и ее подлинных радостей во избежание боли – не по-христиански и даже не по-человечески612.
9 марта 1944. Читая в некоторых письмах тревожные предположения… будто я тут страдаю, я отмахиваюсь от подобных мыслей. Это профанация. К чему драматизировать? Я «страдаю» ничуть не больше, чем ты и все остальные люди в нынешние-то времена. Разумеется, в тюремной жизни много ужасного, но где этого нет? Слишком мы много носимся со страданиями, слишком серьезно относимся к ним… Страдание – это что-то совершенно иное, оно должно обладать иным качеством и измерением, чем все, что я испытал до сих пор613.
11 апреля 1944. Я слышал, как кто-то вчера сказал, что для него последние годы прошли даром, пропали. Очень рад, что меня подобное чувство никогда не посещало даже на миг. И я никогда не сожалел о решении, принятом летом 1939 года, потому что твердо убежден (как это ни покажется странно), что моя жизнь шла прямым и непрерывным путем, в том числе и внешне. Все время накапливался опыт, за который я могу быть только благодарен. Если бы здесь, в этих условиях, моя жизнь и закончилась, в этом был бы смысл, который, мне кажется, я могу охватить – и в то же время, все это может оказаться подготовкой к новому началу, к новым задачам с наступлением мира614.