ации. Ведь это потрясающее зрелище – дикая, неудержимая сила против дисциплинированной отваги, присутствия духа и опыта, жертвой которых она в итоге и падет. И не так уж кроваво, тем более что на этот раз лошадям надели защитные подбрюшники, и мы были избавлены от ужасов первой виденной мной корриды. Интересно, что эти подбрюшники для лошадей ввели только после затяжных и ожесточенных споров. Возможно, большинство зрителей и впрямь является поглазеть на кровь и смерть, люди прямо-таки излучают эти мощные эмоции, и все мы тоже оказались в них вовлечены112.
В письме Сабине, содрогавшейся при одной мысли о подобных забавах, брат признавался, что его удивило, «насколько хладнокровнее я взирал на всю эту картину во второй раз по сравнению с первым, и должен сказать, что даже издали я почувствовал в этой традиции притягательность, из-за которой для кого-то посещение корриды превращается в страсть».
Будучи богословом, Дитрих добавляет к своему рассказу еще одно наблюдение:
Нигде я не видел столь наглядного и мгновенного перехода от «Осанны» к «Распни его», как в том безумии, с каким толпа неистовствует, когда тореадор наносит ловкий удар, и тут же, если он допустит промах, с таким же бешенством свистит и улюлюкает. Переменчивость толпы столь сильна, что она будет аплодировать быку, обратившись против тореадора, если тот струсит, если – что вполне естественно – отвага на миг изменит ему113.
Не всегда Бонхёффер заглядывал столь глубоко. В октябре он послал Рюдигеру Шляйхеру открытку-фотографию: матадора с быком, причем на теле матадора красовалась голова Бонхёффера, просунувшего свое лицо в отверстие картонной фигуры: «Как видишь, тихие часы, в кои я практиковал Arte taurina, обеспечили мне неслыханный успех на арене… Приветствует тебя матадор Дитрих»114.
Бонхёффер любил бродить по антикварным и комиссионным лавочкам и однажды приобрел огромную жаровню из резного каштана с гигантской медной чашей. С ним вместе сей старинный предмет переселился затем в Финкенвальде. Вместе с приехавшим повидать брата Клаусом они наведались в Мадрид, и там Клаус купил картину маслом, судя по манере – принадлежавшую кисти Пикассо. В письме родителям Клаус сообщил, что на полотне изображена «падшая женщина, пьющая аперитив (абсент?)»115. Он прихватил ее с собой в Берлин, американский перекупщик тут же предложил за картину двадцать тысяч марок, интересовались и другие, но когда один из дилеров обратился с вопросом к самому Пикассо, тот ответил, что некий мадридский приятель частенько подделывает его работы. Определить подлинность «Любительницы абсента» никто не брался, и картина осталась у Клауса. Она, как и рукомойник, была уничтожена в 1945 году бомбой союзников.
В Мадриде Бонхёффер пристрастился к творчеству Эль Греко. Вместе с Клаусом он ездил в Толедо, Кордову и Гранаду, добрались до Альхесираса у Гибралтара. Каждое место, куда он попадал, превращалось в стартовую площадку для новых экскурсий. Бабушка прислала ему денег для отдыха на Канарских островах, но Бонхёфферу пришлось вернуться в Берлин прежде, чем он смог осуществить еще и это путешествие. Он пообещал дарительнице использовать ее взнос на поездку в Индию, к Ганди, он по-прежнему собирался осуществить этот план.
Помощник пастора
Дитрих Бонхёффер отправился на год в Барселону в первую очередь ради служения в церкви. Он прочел девятнадцать проповедей и вел детскую службу, хотя работа с детьми началась не столь успешно, как он надеялся. Олбрихт заранее разослал приглашения на детскую службу, которую будет вести молодой священник из Берлина, однако в первое воскресенье вся паства состояла из одной девочки. В дневнике Бонхёффер записал: «Это надо исправить». И он это исправил. Ему удалось обаять единственную слушательницу, и в следующее воскресенье в церкви собралось пятнадцать человек. За неделю Бонхёффер познакомился с семьями всех пятнадцати юных прихожан и в третий раз собрал уже тридцать человек. Впредь на каждой службе собиралось не менее, а часто – более тридцати человек. Бонхёфферу нравилось работать с детьми. Их невежество в богословских делах удивляло его, но и радовало: «Церковь еще не наложила на них свою метку»116.
В Барселоне проживало в ту пору около шести тысяч немцев, но едва ли сорок регулярно появлялось на службе, а летом – и того меньше. В то лето вся церковная работа легла на Дитриха, Олбрихт уехал на трехмесячные каникулы в Германию.
Проповеди молодого священника стали для паствы духовным и интеллектуальным вызовом. В первой же проповеди, вскоре по приезде, он затронул главный для себя вопрос – различие между верой, рожденной из наших личных моральных усилий, и верой, дарованной Божьей благодатью. По ходу дела он упоминал Платона, Гегеля и Канта и цитировал Августина. Нетрудно себе представить, как прижившиеся в Барселоне германские бизнесмены дивились серьезному двадцатидвухлетнему юнцу, сошедшему к ним прямиком с башни из слоновой кости. И тем не менее в его словах был напор и был жизненный смысл, так что пастору удавалось сохранить внимание аудитории.
На Пасху Олбрихт уехал, и проповедь вновь читал Бонхёффер, и в следующую неделю также. Каждый раз он бросал своим слушателям вызов – и покорял их. Вскоре обнаружилось, что в те воскресенья, когда объявлялась проповедь Бонхёффера, число прихожан заметно возрастает. Олбрихт обратил на этот факт неблагосклонное внимание и перестал заранее называть имя проповедника на будущее воскресенье.
В целом старший священник был доволен своим помощником, но случались между ними и трения. В письмах домой Бонхёффер отмечал, что Олбрихт «не слишком энергичен на кафедре»117, не укрылись от него и другие недостатки. В другом письме он указывал, что старший священник «очевидно, никак не пытался заинтересовать младшее поколение в своем приходе»118. К примеру, Закон Божий в немецкой школе под опекой Тумма преподавался лишь четыре класса. Бонхёффер тут же с энтузиазмом предложил уроки для старшеклассников. Стоило Олбрихту на миг утратить бдительность, и Бонхёффер выдвигал очередную инициативу, а ведь это означало, что после отъезда помощника Олбрихту придется работать больше прежнего, так что Олбрихт подавлял его идеи в зародыше.
Бонхёффер понимал ситуацию и подчинялся Олбрихту, избегая конфликтов, – в общем и целом Олбрихт оставался им доволен. Молодой человек не попускал собственной гордыне: он вырос в семье, где не терпели малейших проявлений эгоизма и самодовольства, и к тому же научился рассматривать гордыню также и с христианской точки зрения. В письме другу и коллеге Хельмуту Рёсслеру Бонхёффер рассказывал об удовлетворении, которое получал от работы, и о двойственной природе своего удовлетворения:
Летом я был предоставлен сам себе и читал проповедь каждые две недели… и я рад своему успеху. Тут субъективное удовольствие, которое можно определить как самодовольство, смешивается с объективной радостью и благодарностью. Такова участь всех религий: субъективное смешивается с объективным, самодовольство может, таким образом, быть несколько облагорожено, однако от него невозможно радикально избавиться, и богословы страдают от него вдвойне – и в то же время, разве нет причины радоваться при виде битком набитой церкви, когда на службу являются люди, годами не заглядывавшие в храм? Но, радуясь, кто осмелится проанализировать свое удовольствие, кто поручится, что в нем полностью отсутствуют семена тьмы?119
Принципиально новым опытом стала для Дитриха работа в Deutsche Hilfsverein, немецкой благотворительной организации, связанной с приходом. По утрам Бонхёффер исполнял обязанности представителя этого фонда, и это означало выйти за пределы благополучного мира Грюневальда, где он провел юность, увидеть, как живет «другая половина человечества», столкнуться с людьми, чей бизнес на чужбине рухнул, с жертвами бедности и криминала, с отчаявшимися людьми, с настоящими преступниками. В письме Карлу-Фридриху он набросал весьма выразительную картину: бродяги, бездомные, беглые преступники, иностранные наемники, укротители львов и других животных, отставшие от цирка Крона во время испанских гастролей, танцовщицы из местных кабаре, убийцы, бежавшие в Испанию из Германии, – и каждый из них делился с молодым пастором подробностями своей жизни.
Вчера впервые здесь побывал совершенно бесстыдный человек, он утверждал, будто священник подделал его подпись. Я накричал на него и выгнал вон… Торопливо удаляясь, он ругался и проклинал меня и сказал фразу, которую мне теперь часто приходится слышать: «Мы еще встретимся, вот только спустись в порт!»… В консульстве мне сказали, что это известный мошенник и давно уже здесь околачивается120.
Эта работа впервые открыла перед Бонхёффером трагедию бедных и изгнанных из общества. Вскоре это стало одной из ведущих тем в его жизни и учении. В письме Рёсслеру он также затрагивает этот вопрос.
Каждый день я ближе знакомлюсь с людьми или, по крайней мере, с обстоятельствами их жизни, а порой их рассказы позволяют заглянуть в их сердца, и вот что меня неизменно поражает: здесь я вижу людей как они есть, без маскарада «христианского мира» – людей со страстями, преступников, маленьких людей с их маленькими надеждами, маленькими заработками, маленькими грехами, все они бездомны и бесприютны и начинают оттаивать, когда говоришь с ними по-доброму. Это реальные люди, и я все сильнее убеждаюсь в том, что они состоят скорее под благодатью, чем под гневом, а вот христианский мир – более под гневом, чем под благодатью 121.
С конца июня немецкая община Барселоны резко сокращалась. Многие уезжали на трехмесячные каникулы и возвращались лишь к октябрю. В том году к числу отъезжающих принадлежал и пастор Олбрихт. Бонхёффер знал, что уедет и большинство школьных учителей, но его вполне устраивала самостоятельная работа, и он, как всегда, чрезвычайно много успевал. С утра до десяти трудился в Hilfsverein, затем писал проповедь или готовил к публикации свою диссертацию Sanctorum Communio, читал и обдумывал вторую диссертацию – «Действие и бытие». В час дня он возвращался в пансион на обед, после обеда писал письма, играл на пианино, навещал своих прихожан в больнице или на дому, читал любимые книги, выходил в город на чашечку кофе со знакомыми. Чаще, чем ему хотелось бы, он поддавался невыносимой жаре и, как большинство барселонцев, укладывался поспать днем122. В то лето он проводил службу для детей еженедельно, однако проповеди читал лишь каждое второе воскресенье. «С меня этого довольно, – писал он Карлу-Фридриху. – Проповедовать в такую жару не очень-то приятно, в эту пору года солнце светит прямо на кафедру».