Дитрих Бонхёффер. Праведник мира против Третьего Рейха — страница 25 из 130

Музыка также укрепляла привязанность Бонхёффера к Абиссинской церкви. Он обрыскал Нью-Йорк, чтобы раздобыть записи «негритянских спиричуэлсов», которые каждое воскресенье чаровали его в Гарлеме. Радостная, преображающая сила этой музыки укрепила уже зарождавшуюся теорию Бонхёффера о роли музыки в богослужении. Эти записи он увезет с собой в Германию, будет проигрывать их своим берлинским студентам, а позднее – слушать на песчаном балтийском побережье Цингста и Финкенвальде. Он ценил эти пластинки наравне с лучшими своими сокровищами, хотя на слух многих его учеников эта музыка была экзотичнее лунной пыли.

Бонхёффер также прочел большое количество произведений «негритянской литературы»152 и в День благодарения съездил вместе с Фишером в Вашингтон. В письме родителям он сообщал, что «ездил в Вашингтон на автомобиле с одним белым и двумя чернокожими студентами». В посланиях родителям он описывает поразительный дизайн Молла и то, как Монумент Вашингтона, Капитолий и мемориал Линкольна «выстраиваются в одну линию, отделенные друг от друга лишь широкими полосами газона». Мемориал Линкольна показался ему «потрясающе громадным, с изображением Линкольна в десять, а то и в двадцать раз больше реальной величины, в отдельном зале, где по ночам горит яркая подсветка… Чем больше я узнаю о Линкольне, тем больше он меня привлекает».

Поездка в Вашингтон дала Бонхёфферу возможность увидеть расовую ситуацию в США с той точки зрения, с какой ее редко видели белые:

...

В Вашингтоне я жил исключительно среди негров и через своих однокурсников смог познакомиться со всеми ведущими фигурами негритянского движения, побывал в их домах, вел с ними чрезвычайно интересные разговоры… Но законы здесь просто немыслимые. К югу от Вашингтона негры должны не только ездить в особых вагонах, трамваях и автобусах, но и, к примеру, когда я зашел в небольшой ресторанчик вместе с негром, нас отказались обслуживать153.

Они наведались в alma mater Фишера, в предназначенный исключительно для цветных университет Говарда, где в ту пору учился на юриста молодой человек по имени Тургуд Маршалл. Бонхёффер проникся глубоким интересом к расовым проблемам в США. В марте он пристально следил за потрясшим нацию делом Скоттсборо [23] . Карлу-Фридриху он писал:

...

Я хочу ознакомиться с ролью Церкви на Юге, которая, судя по всему, все еще остается достаточно значительной, и хочу лучше понять положение негров. Возможно, я уделил этой проблеме слишком много времени, тем более что ничего похожего в Германии не происходит, но мне это кажется чрезвычайно интересным и ни на миг не наскучило. И мне действительно кажется, что здесь началось существенное движение и что негры еще дадут белым существенно больше, чем только свои народные песни154.

Да и убеждение Бонхёффера, будто в Германии ситуация совсем иная, устоит недолго155. Карл-Фридрих писал ему в ответ: «У меня, когда я был там, сложилось впечатление, что проблема весьма серьезная». Старший брат признавался, что именно из-за расизма предпочел не принимать предложенное ему место в Гарварде: он боялся, что, оставшись надолго в США, запятнает самого себя и детей, которые у него родятся, ибо они будут причастны к «этой традиции». Как и Дитрих, он не видел в ту пору никаких аналогий с ситуацией в Германии и даже оговорился: «Наш еврейский вопрос смешон по сравнению с этим – мало кто здесь станет утверждать, будто подвергается угнетению».

Нетрудно посмеяться над таким недостатком предвидения, но Бонхёфферы выросли в Грюневальде, среди ученой и культурной элиты, в составе которой каждый третий был евреем. Им не доводилось ни видеть, ни слышать ничего, сопоставимого с тем, что они обнаружили в США, где чернокожие оставались гражданами второго сорта и жили словно на противоположном полюсе от своих белых соседей. На Юге Бонхёфферу открылась еще более мрачная картина. Сравнение между США и Германией было тем затруднительнее, что в Германии евреи, по крайней мере, пользовались экономическим равноправием, а чернокожие в США и того не имели. Немецкие евреи занимали достаточно влиятельные позиции во всех сферах общества, что опять же резко отличалось от положения американских негров. В 1931 году никто и представить себе не мог, как ухудшится положение евреев всего через два года.

Общение Бонхёффера с афроамериканской общиной укрепило его в мысли, которая уже начала формироваться: подлинное благочестие и сила присутствуют лишь в тех американских церквах, где есть память о прошлом страдании и есть страдание нынешнее. Он находил в этих церквах и в их прихожанах то, чего академическое богословие, даже берлинского уровня, не касалось.

Нечто подобное обрел Бонхёффер и в дружбе с французом Жаном Лассером. Он уважал Лассера как сильного богослова, хотя и не соглашался с его крайним пацифизмом156. Однако из уважения к его богословской системе, а также, вероятно, поскольку двум европейцам легче было найти общий язык, Дитрих готов был непредвзято выслушать своего друга, и Лассер вовлек его в дискуссию, в результате которой Бонхёффер пришел в экуменическое движение: «Верим ли мы в Святую Католическую церковь, в общение святых, или же мы верим в предвечную миссию Франции? Нельзя совместить в себе христианина и националиста». Но разделить позицию Лассера Бонхёффера заставили не столько эти разговоры, сколько фильм.

Сила кинематографа

Признанный нынче классическим антивоенный роман «На Западном фронте без перемен» всколыхнул Германию и всю Европу в 1929 году. Эта книга оказала сильнейшее влияние на отношение Дитриха Бонхёффера к войне и тем самым определила его жизненный путь, а в конечном счете – и его смерть. Автор романа, Эрих Мария Ремарк, в Первую мировую войну был рядовым. Книга сразу же разошлась почти миллионным тиражом, за полтора года была переведена на двадцать пять языков, заняв первую строку в списке бестселлеров нового века. По всей вероятности, Бонхёффер прочел книгу в «Юнионе», в 1930 году, по заданию семинара Рейнгольда Нибура, и не был знаком с ней ранее, но его жизнь преобразила не столько сама книга, сколько снятый по ней фильм.

Создатели этой картины не пожалели красок и с непривычной для того времени откровенностью и горечью воссоздали ужасы войны. Картина получила Оскара за лучший фильм, Оскара получил и режиссер, но многие в Европе были возмущены столь агрессивной антивоенной пропагандой. В первой же сцене старый учитель со взглядом фанатика призывает своих юных воспитанников на защиту отечества. За его спиной на классной доске выведены по-гречески слова из Одиссеи, призыв к Музе воспеть хвалу герою-полководцу, разрушившему Трою. Из уст учителя школьники слышат знаменитый стих Горация «Dulce et decorum est pro patria mori» («Сладостно и почетно умереть за отчизну»). Военные подвиги составляли для этой молодежи часть великой европейской традиции, в которой они воспитывались, и в итоге весь класс скопом отправился месить фронтовую грязь и умирать в окопах. Погибло большинство – и почти все стали жертвами невыносимого страха или безумия.

Принципиально антигероический, мучительный фильм смутил и даже обозлил всех, кто питал мечты о реванше. Рвущиеся к власти национал-социалисты, разумеется, увидели в этой картине подлую пропаганду интернационализма, происходящую из того же источника (еврейского, разумеется), что и «предательство», которое привело к поражению Германии в той самой войне. В 1933 году, едва дорвавшись до власти, нацисты принялись сжигать книгу Ремарка и пустили слух, что он – еврей, и что настоящее его имя – Крамер (то есть он перевернул свою фамилию). Но уже в 1930 году национал-социалисты поднялись на борьбу с фильмом.

За дело взялся только что назначенный партийный министр пропаганды Йозеф Геббельс. Он организовал гитлерюгенд («гитлеровскую молодежь», нечто вроде нацистских комсомольцев) и поручил им разбрасывать в кинотеатрах нюхательный табак, бомбы-вонючки и мышей, срывая таким образом демонстрации картины, а за стенами кинотеатров бушевали затянутые в черные мундиры штурмовые отряды, будущие SS. Это было одно из первых – и весьма успешных – применений нацистской тактики запугивания. В результате фильм был запрещен к показу в Германии и этот запрет продлился до 1945 года.

Напротив, в США его демонстрировали повсюду, и как-то субботним вечером в Нью-Йорке Бонхёффер посмотрел его в компании Жана Лассера. То было душераздирающее обличение войны, в которых страны Бонхёффера и Лассера выступали злейшими врагами, – и вот они сидят бок о бок и у них на глазах немецкие и французские парни убивают друг друга. В одной из самых трогательных сцен герой-рассказчик, юный немец, пронзает штыком французского солдата, и тот умирает, но умирает долго, много часов корчится и стонет в окопе, где рядом нет никого, кроме его убийцы. Немецкий солдат вынужден до конца наблюдать сотворенный его же руками ужас. Он гладит умирающего по лицу, пытается его утешить, смачивает водой потрескавшиеся губы. Когда же француз наконец умирает, немец припадает к его ногам с мольбой о прощении. Он обещает написать его родным и открывает бумажник погибшего, чтобы поискать в нем адрес – там написано имя убитого и хранятся фотографии его жены и дочери.

Жестокость и страдание, столь выразительно показанные на экране, вызвали слезы на глазах у Бонхёффера и Лассера, но еще тяжелее им было видеть реакцию местных кинозрителей: Лассер ужаснулся тому, как американские подростки смеялись и криками подбадривали немецких солдат – война была показана их глазами и они воспринимались как «свои» – когда те убивали французов. Лассер вспоминал, как с трудом утешил Дитриха после этого просмотра. В тот день, по мнению Лассера, его друг и стал пацифистом.

Сам Лассер часто заговаривал о Нагорной проповеди и строил свое богословие вокруг нее. С тех пор Нагорная проповедь стала средоточием философии и жизни также и для Бонхёффера, что побудило его написать самую знаменитую его книгу, «Цена ученичества» [24] . Не менее важным последствием дружбы с Лассером стало присоединение Бонхёффера к экуменическому движению, а это, в свою очередь, привело его к сопротивлению Гитлеру и нацистам.