Отец их, мистер Булл, был известный и очень состоятельный торговец лечебными травами. Он держал лошадь — предмет моих затаенных мечтаний. У старшей девочки, Хильды, были изумительные рыжие волосы.
Мы с Хильдой учились вместе еще в Армадейльской государственной школе; я подружилась с ней, и скоро мы уже подолгу болтали через забор. Потом мы проделали отверстие в серой изгороди у кустов сирени, и с самого утра бегали друг к другу, едва успев протереть глаза. Живя бок о бок, мы с Хильдой делились всеми мечтами и надеждами. Так началась дружба, которая с годами становилась все крепче. У нас обеих уже были внуки, когда несчастный случай оборвал жизнь Хильды. И все эти годы она была единственным человеком, которому я, не колеблясь, могла поверять свои самые сокровенные мысли. И я знаю, то же чувство доверия, глубокого внутреннего понимания привязывало ее ко мне.
В те дни в Ормонде — так была переименована Северная дорога — мы думали и говорили чаще всего о школьных делах, о книгах, которые читали, о том, кем мы хотели бы быть, когда вырастем. Хильда знала, что я мечтаю стать писательницей; сама она по настоянию родителей собиралась изучать медицину. Она была очень способной студенткой, но ее гораздо больше влекло искусство, особенно музыка и поэзия. Она тайно мечтала о сцене.
Нетти Хиггинс и Кристиан Смит были подругами Хильды, а потом стали и моими друзьями. Все они учились в Пресвитерианском женском колледже. Когда они собирались у Хильды, то обычно приглашали и меня; мы сидели на лужайке и делились своими радужными мечтами и честолюбивыми планами. Все мы в ту пору готовились к экзаменам в университет: Нетти хотела поступить на филологический факультет, а Кристиан — на юридический. Я не помню, чтоб мы когда-нибудь говорили о том, что обычно интересует девочек — о нарядах и мальчиках. Нас в основном интересовали мы сами, наше будущее и первый шаг на пути к нему — экзамены.
Экзамены все мы выдержали; следующей ступенью был послеэкзаменационный курс — подготовка к конкурсу на университетскую стипендию, которая избавила бы родителей от расходов на наше обучение.
Но все мои планы пошли прахом. К началу учебного года мама заболела радикулитом. Полгода она пролежала в постели; мне пришлось отказаться от занятий, ухаживать за мамой и вести хозяйство. Разумеется, после этого нечего было и мечтать о стипендии.
Когда моим однокашникам из колледжа, а с ними Нетти, Хильде и Кристиану настало время идти в университет, я не могла к ним присоединиться, потому что отцу с мамой это было не по карману. Они все еще платили за обучение мальчиков, к тому же пора было подумать и об образовании младшей сестренки Би. Тогда это казалось мне непоправимой катастрофой; ни отец, ни мама не знали, насколько глубоко мое разочарование. Со времени аукциона на Тасмании меня постоянно преследовала боязнь усугубить денежные затруднения родителей. Я дала себе слово ничего у них не просить и действительно ни разу не попросила ни нового платья, ни одного пенни.
Как-то мне предложили вступить в молодежный теннисный клуб. Я спросила мнение мамы. Она сказала:
— Ах, Катти, тебе же понадобятся теннисные туфли и ракетка.
Я знала, ее мучит мысль о расходах, и тут же сказала, что вовсе не хочу играть в теннис.
В моих родителях не было ни малейшей скупости или ограниченности. Они рады были бы предоставить мне все, чего, по их представлениям, мне хотелось. Только ни на что, кроме самого необходимого, у них никогда не хватало средств.
Меня и Би мама обшивала сама. Часто она до поздней ночи сидела с иглой в руках, торопясь приготовить мне нарядное платье к какому-нибудь празднику. Помню бледно-голубое полотняное платьице, которое мама шила не разгибаясь всю ночь, чтобы я могла надеть его на выставку цветов, а меня из-за этого мучила совесть. Тогда меня нисколько не интересовали наряды, и мне было безразлично, что носить.
А сколько она трудилась над платьем, в котором я была на балу, устроенном одним из наших соседей в честь дня рождения дочери. Как все волновались из-за этого бала! Мы знали, что Дороти будет в белом атласном платье, а моим двоюродным сестрам — верх роскоши! — даже заказали туалеты из тафты у портнихи. Мама купила мне на платье самую дешевую материю — нежно-розовый муслин. Он стоил восемнадцать пенсов ярд, но платье получилось с широкой юбкой и множеством оборок и складок вокруг плеч, в ранне-викторианском стиле. Ко всему этому мама добавила воротничок из прекрасного белого кружева, который стоил дороже, чем само платье. Кружева были маминой слабостью. Перед хорошим кружевом, особенно ручной работы, она никогда не могла устоять. Наряд мой довершал венок из распустившихся роз, и я была вполне довольна своим видом.
Самый приятный комплимент я получила после бала, когда мы вернулись домой. Мама еще не легла, она дожидалась нас. Ее интересовало все — музыка, с кем мы танцевали, что подавали на ужин.
— А кто же была царица бала? — спросила она.
— Ну, с нашей Джулей никто не мог сравниться, — отвечал Алан с обычной своей застенчивой, ласковой улыбкой.
Милый мой братец! Дороти была его первой любовью, и в тот вечер она выглядела очаровательно в белом атласном наряде. Я отлично понимала, как относился к ней Алан, но разве мог он допустить, чтоб мама думала, будто кто-то сумел затмить ее Воображулю в дешевеньком розовом платье из бумажной материи.
На балах и вечеринках у нас не было недостатка в молодых кавалерах, и все мы любили танцевать. Я научила танцевать своих братьев, и они охотно приглашали меня, когда мы бывали где-нибудь вместе. Мы условились, что первый танец я всегда оставляю для Алана, а второй — для Найджела. И танцевать друг с другом доставляло нам не меньшее удовольствие, чем с кем-нибудь еще.
Свою детскую дружбу мы пронесли и через радостную юность. Мы вместе бывали на пикниках и танцах, на далеких прогулках за город, на берег моря, в обществе сверстников и сверстниц и возвращались домой с веселыми песнями. Алан и Найджел подыскали себе подружек по вкусу. У меня тоже были друзья, но никому из них я не позволяла целовать или обнимать себя, следуя маминому совету; я раз и навсегда дала себе зарок не влюбляться и не выходить замуж, так как считала, что любовь и замужество могут помешать моей писательской карьере.
10
В тот год, когда мама была больна, я решила, что пора мне сделать себе длинное платье и высокую прическу. Мне тогда сравнялось семнадцать, но братьям мое намерение превратиться во взрослую даму послужило лишь предлогом для насмешек.
Платье было из зеленого узорчатого муслина, с оборкой по подолу. Весьма довольная собой, я надела его впервые в церковь. Но едва я важно проплыла к нашей скамье, как раздался страшный треск. Это Найджел наступил на волочившуюся по земле оборку — и вот она уже лежит у моих ног, оторванная от платья. Мне пришлось подобрать ее; а после службы я, собрав все свое мужество, дошла в таком виде до дому, сопровождаемая Найджелом, который злорадно ухмылялся и фальшиво просил его извинить. То, что он сделал, было отнюдь не случайно, я знала, он задумал это, чтобы мое чванство лопнуло как мыльный пузырь.
Отец наслаждался, видя, какой я стала хозяйственной девицей и как помогаю маме. В день моего рождения и на рождество мама обычно дарила мне книги. Китс, томик стихотворений Вордсворта в красивом переплете, мамина «Аврора Ли» Элизабет Баррет Броунинг, «Избранная лирика английских поэтов» и «Избранное» де Куинси — все это ее подарки. Отец же предпочитал дарить мне всякие изящные вещицы, вроде зонтика от солнца, флакона духов, пары сережек или прозрачного веера с ручным рисунком.
Он написал цикл статей о вулканах и статуях острова Пасхи, чтобы в день семнадцатилетия купить мне часы, и лукаво называл этот цикл «Часы молитвы». Но меньше всего в мои планы входило стать семейным ангелом-хранителем, как надеялся отец. Я по-прежнему мечтала стать писательницей.
Мама меня понимала, хотя я никогда с ней об этом не говорила. Она знала, что я просто жду, пока она выздоровеет. А я даже гордилась тем, что могу облегчить ее страдания и взять на себя хозяйственные заботы на время ее болезни. Мама всеми силами старалась избавить меня от необходимости стирать и гладить, проводить целые дни за стряпней, уборкой дома и штопаньем белья. Иногда для домашней работы мама нанимала «прислугу за все»; одно время в задней комнате водворилась красивая девушка-ирландка, помогавшая мне. Но однажды ее застали с любовником, и она, заливаясь слезами, покинула наш дом. И по-прежнему Катти возилась с кастрюлями, подметала и шила, бодро, но без особого воодушевления.
В награду за мои добродетели отец часто брал меня с собой по вечерам в театр, в концерт или на собрание Королевского общества. Отцу всегда присылали билеты как представителю прессы. И стоило много дней подряд мыть тарелки и ставить заплатки, чтобы увидеть миссис Брук в «Денди Дике» и «Ниобее». Зато я ужасно опозорилась, когда впервые попала в оперу. На «Аиде» мы с отцом сидели в бельэтаже, и когда примадонна, толстая, нескладная дама в трико грязноватого цвета появилась на сцене, вращая глазами и гремя браслетами, я в восторге залилась смехом. Разумеется, я думала, что она нарочно старается быть смешной, как миссис Брук. Но вокруг сердито зашикали. Сгорая от стыда, я съежилась в кресле подле отца.
Потом отец объяснил мне, что в опере важен голос певицы, а не ее внешность. Но я все равно не могла простить этой женщине то, что она была так далека от моего представления о прекрасной эфиопской принцессе. Даже музыка оперы не произвела на меня никакого впечатления, и поэтому вся постановка казалась пародией на трагическую историю Аиды.
Совсем иные чувства вызвал у меня концерт Марка Хэмбурга[6] в ратуше. Все время, пока он играл, я сидела как завороженная, открывая для себя новый способ выражения мыслей и чувств, взволнованно и жадно стремясь познать все чудеса, которые таит в себе жизнь.