Когда мне сказали это, я разрыдалась. Невозможно было вообразить такого прекрасного горячего коня изувеченным, обреченным на гибель. Мне представлялось, будто между нами существовало какое-то внутреннее родство. Единственным утешением были слова Чарли: «Наверно, он к вам привык. Потому и взбесился, когда я на него сел». И долгое время, садясь в седло, я каждый раз с болью вспоминала Ломоноса.
Я знала, что мое верховое искусство оставляет желать лучшего, но тщеславие во мне взыграло, когда хозяин вороного спросил доктора Мьюира, не согласится ли мисс Причард выступить с его лошадью на следующей выставке. Наверное, его покорила моя шикарная амазонка, во всяком случае, я это подозреваю. Но амазонка была взята взаймы, ее пришлось вернуть. К тому же, появись я вторично на выставке, это непременно дошло бы до родителей, а мне не хотелось еще больше расстраивать их.
Все время, пока я жила в Гиппсленде, в моей записной книжке накапливались записи — пейзажи, местные легенды.
В нескольких милях от нашего дома, там, где берег ближе всего подходил к Тасмании, в море с грохотом изливалась река Тара. В былые времена каторжники, бежавшие с острова, пробирались в захолустный поселок вблизи речного устья. Рассказы о тех днях я слышала от старожилов; один из них, теперь богатый землевладелец, отец большой семьи, и по сей день вздрагивал, когда ему случалось услышать звон цепей. Говорили, что когдато на Земле Ван-Димена он носил на ногах кандалы.
Эти записи и воспоминания вошли в книгу «Пионеры», написанную много лет спустя в Англии.
Прочитав рассказ, который я написала в Гиппсленде, отец пришел в такой ужас, что я даже не осмелилась предложить это сочинение в какой-нибудь журнал или газету. Рассказ назывался «Дэн-дьявол», в его основу легло происшествие, случившееся в местной тюрьме.
Отца поразило, как его дочурка «могла состряпать такую отвратительную историю».
За всю свою жизнь он не слыхал ничего более удручающего; но меня эта история заставила понять темные стороны жизни и так глубоко затронула, что впечатление это не изгладилось и по сей день.
Когда немец-доктор, временно поселившийся в Ярраме, появился у Мьюиров, он чрезвычайно заинтересовался, узнав, что их гувернантка изучает немецкий язык, и предложил мне свою помощь.
Мне это показалось блестящей возможностью улучшить свое произношение и пополнить знание немецкой литературы. И вот доктор Поль (впрочем, звали его иначе) стал приходить два раза в неделю, и мы вместе читали «Фауста» Гете. Доктор был пожилой человек с резким, изборожденным морщинами лицом. Временами он оживленно, с большим блеском говорил о разных европейских достопримечательностях, об известных писателях и художниках, с которыми был знаком. А временами, угрюмый и мрачный, почти не открывал рта. Ко всему он оказался еще превосходным пианистом, и часто вечер заканчивался исполнением Шопена и Шумана в гостиной, где стояло старенькое расстроенное фортепьяно.
Обычно я проводила вечера в своей комнате, и эти уроки вносили приятное разнообразие в спокойное течение жизни. Я всегда простодушно радовалась визитам доктора Поля.
Зато миссис Мьюир их не одобряла.
— Доктор Поль человек женатый, он в разводе с женой, кроме того, он кокаинист, — пояснила она. — И что-то он к вам слишком неравнодушен.
Это меня ужаснуло.
— Право, вам не следовало бы его поощрять, — сказала миссис Мьюир.
— А я его не поощряю, — отвечала я, негодуя, что кому-то пришло в голову, будто меня с этим стариком, каким бы обаятельным он ни казался по временам, могли связывать интимные чувства.
Я пообещала больше с ним не видеться. Когда он пришел, миссис Мьюир сказала ему, что мисс Причард решила прекратить уроки немецкого языка. Он приходил снова и снова, пытаясь увидеться со мной, просил принять его извинения, если он чем-нибудь меня обидел. Миссис Мьюир сказала, что я не желаю ни видеться с ним, ни входить в какие-либо объяснения по этому поводу.
Однажды вечером, когда я читала в своей комнате, ко мне вошел доктор Мьюир.
— Доктор Поль здесь, просит разрешения поговорить с вами, — сказал он. — Пожалуй, вам надо выйти к нему и самой сказать, чтоб он больше не приходил.
Разговор вышел очень неприятный. Я была безжалостна и непримирима в своей неискушенности; исступленные клятвы в любви ко мне, мольба уехать с ним в Европу в устах этого пожилого человека казались мне дикими.
— Вы же старый, вам за шестьдесят, — сказала я. — Как вам такое пришло в голову?
Он выбежал из дома, крикнув:
— Вы никогда больше меня не увидите!
Назавтра доктор Мьюир узнал об отъезде доктора Поля. А спустя немного времени мы прочли в газете сообщение, что какой-то врач-немец принял яд и был найден во флигеле Мельбурнской государственной больницы. Несколько дней я не находила себе места, упрекала себя в черствости и глупости, в том, что не сумела понять состояние духа этого человека и, возможно, усугубила его страдания.
— Это не ваша вина, — говорила миссис Мьюир. — От наркомана того и следовало ожидать. Он, когда приехал сюда, уже был у последней грани, в безнадежном состоянии. За вас он просто ухватился, как утопающий за соломинку.
Каким облегчением после долгих дней тревоги было услышать, что доктор Поль не умер, а, напротив, выздоравливает!
Когда в конце года я приехала домой, Билли, мой приятель еще по колледжу, уже стал начинающим врачом и жил при Мельбурнской государственной больнице.
Мы с ним долго разговаривали, изливая все, что накопилось у каждого на душе за год, и Билли среди прочего упомянул о докторе-немце, который принял здесь, в больнице, сильную дозу атропина, и рассказал, как он, Билли, выбивался из сил, «чтоб вытащить этого старого осла».
— Ты сам не знаешь, какую услугу оказал мне, — заметила я.
И мы от души посмеялись этому забавному совпадению.
Среди развлечений и повседневных забот того года, проведенного в Южном Гиппсленде, я не упускала из виду своей главной цели — побольше узнать о стране, ее природе и людях.
Доктор с женой знали о моих планах на будущее и о том, что я решила жить на одном месте не больше года. Мы расстались добрыми друзьями, и я всегда вспоминаю с благодарностью о том, как хорошо мне было работать у них.
Мне причитался фунт в неделю, и я, возвращаясь домой с годовым жалованьем в кармане, чувствовала себя непомерно богатой. Не без торжественности вручила я чек отцу. Отец был тронут до слез. Он сказал, что мне следовало бы положить деньги на свое имя в банк, но что я «сделаю доброе дело, если на будущий год внесу из них плату за обучение младшей сестренки». Я была счастлива сделать это. По крайней мере, одна моя мечта начинала сбываться. Я зарабатывала деньги и была в состоянии хоть немного помогать родителям.
12
На следующий год я поступила в семью владельца овцеводческой фермы в самый отдаленный, глубинный район Нового Южного Уэльса.
Я рассказала об этом в «Письмах из глубин континента», написанных там же, на ферме. Они были как будто адресованы маме; «Новая мысль» заплатила за них 20 фунтов — сумму, баснословную по тем временам. Вся серия была принята после того, как в редакции прочли первое письмо.
В ночном экспрессе Мельбурн — Аделаида я от возбуждения не могла заснуть. «Странно было представить себе это чудовище, увлекавшее меня сквозь тьму, его выпуклые желтые глаза, горящие буйным пламенем, его тяжелое, жаркое дыхание и подобные призракам облака пара, который оно изрыгало».
Из Аделаиды тяжелый, медлительный поезд довез меня до Брокен-Хилла, а затем началось долгое путешествие в почтовом дилижансе в глубь материка. К несчастью, эти самые «Письма» вызвали неудовольствие моих хозяев. И неудивительно, достаточно их перечесть. Живые, реалистические картинки природы и жизни на станции я связала между собой нитью вымысла, и притом вымысла глупого и сентиментального.
На это указал один из моих читателей в «Баррьер майнер». Путешествие за три сотни миль от Брокен-Хилла в глубь континента достаточно интересно само по себе, без прикрас из малоправдоподобных приключений, которые я выдумала, чтобы ярче изобразить переживания юной гувернантки, впервые оказавшейся среди этих необъятных, нехоженых просторов.
К слову сказать, на самом деле я ехала вместе с семейством своих хозяев в старом дилижансе «Кобба и К°», нанятом специально для этого случая, и наш возница был почтенный и рассудительный, уже немолодой мужчина, которому в жизни не пришло бы в голову увиваться вокруг какой-то случайной пассажирки. Но мое романтическое воображение требовало отважного и беззаветного кавалера, вроде героя из книги Оуэна Уистера «Виргинец» — романа, очень популярного в те дни.
«Письма» — это всего-навсего свидетельство моей молодости и глупости. Применительно к аборигенам там даже употребляется слово «черномазые», что совершенно непростительно с точки зрения теперешних моих взглядов; рассуждения о забастовщиках, в точности отражающие мнение хозяина фермы, говорят о полном непонимании прав рабочих, а вся любовная история с мифическим героем Норфвестом — о наивном тщеславии.
Во время долгого пути в дилижансе я записывала свои впечатления в большую черную тетрадь.
«Поначалу хриплые крики ворон, уныло и непрестанно звучащие над пустошами, туманная беспредельность и одиночество широких серых равнин сжимает сердце и наполняет душу невольным страхом.
Вороны тысячами носятся над кустами акации; их огромные гнезда усеивают ветви едва ли не каждого дерева. А впереди — лишь длинная недвижная дорога с каменистыми откосами да голая, без травинки, земля под частой порослью акаций...
Зубчатые очертания скал, венчающих высокие неровные холмы, виднелись с обеих сторон. Блеклая зелень чахлой акации слабо выделялась на фоне неба. Вдоль подножия холмов тянулась длинная стоячая лужа. От ручьев остались лишь сухие русла, устланные гладко отполированной галькой, да застывшие струи песка. Вокруг них деревья росли гуще; то тут, то там ствол, покрытый серебристой корой, поблескивал, словно призрак погибшего потока. И над ним, весь в бледно-лиловом цветении, склонялся алтей...