Вскоре внесли близнецов, крестников короля, и я получила возможность взглянуть на них — то были самые забавные младенцы, каких мне когда-либо случалось видеть, их держала по одному на каждой руке пышущая здоровьем краснощекая кормилица. Малыши были слабенькие, и мать беспокоилась, как они приживутся в Австралии.
Леди Дадли пугала жара: почему-то у нее сложилось представление, будто в Австралии круглый год невыносимо печет солнце, цветы не пахнут и птицы не поют, а засуха или золотая лихорадка могут дотла опустошить страну в любую минуту.
Я постаралась ее убедить, что дети в нашей стране в большинстве загорелые крепыши, климат прекрасный и в австралийских городах она найдет тот же комфорт, те же удобства, что и в других цивилизованных странах.
Дальше, само собой, я стала расписывать австралийские красоты — наши взморья и леса — и всячески старалась опровергнуть старинные басни насчет австралийских птиц и цветов: рассказала о цветущей акации и боронии, о неповторимом аромате каждого кустика и о необычных, прелестных звуках, которые в солнечный день можно услышать в зарослях — поют дрозды, трелями заливаются другие певчие птицы с золотистыми грудками. Даже жаворонки, говорила я, в Австралии поют дольше, потому что песни их не смолкают, пока светит солнце. В Виктории над полями воздух с восхода до заката дрожит от их «песенной одержимости».
Что ж, сказала леди Дадли, если когда-нибудь ей покажется одиноко в Австралии, по крайней мере она сможет выйти в поле и послушать жаворонка.
— И хотя я люблю здесь каждый уголок, — продолжала она, глядя на зеленеющий за окном английский пейзаж, — мой дом там, где мой муж и дети. Мне не по душе замыкаться в четырех стенах. Наверное, самые счастливые свои дни я провела в Ирландии, в нашей маленькой усадьбе на острове посреди большого пустынного озера.
Она так просто, дружески беседовала со мной, что двадцать минут превратились в два часа, и только тогда я спохватилась, вспомнив старика возницу, мокнущего под дождем. На прощание, не желая слушать никаких возражений, леди Дадли закутала меня в свой дождевик и повязала на шею шарф. Она была уверена, что я недостаточно тепло одета для английской зимы.
Мне никогда не забыть укоризненного взгляда, которым встретил меня старик возница. Когда мы уже добрались до постоялого двора, он заметил, что мог бы завернуть в конюшни Уитли Корта и угоститься стаканчиком эля, знай он, что я так долго пробуду у ее милости.
— Но я и сама этого не знала, — оправдывалась я. — Вот вам, выпейте сейчас, и заодно пусть лишний раз накормят лошадь за мой счет.
И мы расстались добрыми друзьями.
Мне надо было сделать пересадку в небольшом городе; как выяснилось, поезд на Лондон ожидался лишь на следующее утро, и я решила переночевать в ближайшей гостинице. Рядом были охотничьи угодья, и в гостиницу нагрянула целая компания охотников. Хозяин заявил, что ему некуда меня поместить. Я пустилась на хитрость.
— Как жаль! Я еду из Уитли Корта, — сказала я, — и леди Дадли заверила меня, что ваша гостиница — самое лучшее место, где можно дождаться утреннего поезда.
— О, это другое дело. — Хозяин просиял; куда только девалась вся его суровость! — Раз вы от ее милости, то комната найдется.
Однако он посоветовал мне не выходить в общий зал, так как у охотников пирушка и молодую даму может смутить их буйное веселье. Я была не прочь побыть в одиночестве и стала обрабатывать интервью.
Утром я спросила хозяина, не сможет ли он возвратить леди Дадли дождевик и шарф, которые она мне дала. Пообещав это сделать, он принял вещи так, словно они были священными реликвиями.
Я оставалась в Англии до конца года, и леди Дадли уже жила в Австралии, когда я туда возвратилась. Во второй раз мы с ней встретились по поводу ее проекта помощи сельским женщинам. Ее беспокоило трудное положение, в котором оказывались многие женщины-матери в глухих районах из-за отсутствия медицинского обслуживания. В то время я уже сотрудничала в мельбурнском «Геральде» и отправилась к ней, чтоб узнать подробности этого проекта.
Очевидно, мы с ней чувствовали друг к другу симпатию, какая иногда возникает между людьми по совершенно непонятной причине. Я часто вспоминала с благодарностью, как она была добра ко мне в тот день в Уорчестершире, а она сожалела, что я не пришла к ней раньше.
Потом мы встречались еще несколько раз, когда обе снова были в Лондоне — в самом начале войны 1914 — 1918 годов, в то время леди Дадли занималась устройством добровольного австралийского госпиталя в Виммеро. Она прилагала много усилий, чтобы собрать средства на госпиталь и обеспечить его работу.
— Таким образом я могу кое-что сделать, чтобы облегчить человеческие страдания, и этому я посвящу все свои силы, — сказала она в одну из наших встреч; и еще, как она сказала, ей хотелось бы слиться воедино с Австралией и ее народом.
Не раз я пыталась представить себе, какая душевная трагедия заставила ее броситься в воды озера возле того самого коттеджа в Ирландии, где, по ее словам, прошли счастливейшие дни ее жизни. Могилу ее усыпали чистотелом, потому что больше всех цветов она любила этот скромнейший из полевых цветов Англии.
22
В Париж я приехала, чтобы взять интервью у Сары Бернар — «божественной Сары», как ее называли.
Лондон был чужим и внушал страх, зато Париж в ту осень с первого же взгляда показался мне удивительно знакомым и полным очарования. Помню поездку из Кале, золотые кроны деревьев, синие тележки с грудами желтых яблок для сидра, медленно движущиеся по дорогам, слабый запах сидра, влетающий в окна вагона; затем — вокзал Сен-Лазар и старого cocher[22], первого, на ком я испробовала свой школьный французский язык. Старик воспринял его вполне благодушно, как добрую шутку, и, весь сотрясаясь от хохота, повез меня в скромную гостиницу на рю дель’Аркад.
В тот день, гуляя по Парижу, я чувствовала себя легко и беззаботно, точно участвовала в веселом спектакле. Все были так дружелюбны и от души забавлялись, стоило только мне открыть рот. Я полагала, будто говорю по-французски вполне прилично, знала французскую литературу от «Chanson de Roland»[23] до Мопассана, Флобера и Анатоля Франса; но друзья объяснили мне потом, что мой французский изрядно устарел. Однажды я зашла в patisserie[24] купить каких-то пирожных, но вдруг позабыла все слова, и мне пришлось спасаться бегством под добродушный смех хозяев.
Перед тем как мне поступить в Южно-мельбурнский колледж, меня учила французскому мадемуазель Ирма Дрейфус. Лет в тринадцать я ходила на ее занятия, но мало что понимала. И все-таки именно ее книге «Весна и лето французской литературы» я обязана знакомством с классикой и во многом — своим увлечением французскими писателями.
Я считала мадемуазель Дрейфус самой очаровательной женщиной, какую только можно вообразить, и была по уши влюблена в нее. Минуло много лет, но и теперь, когда я пришла повидать ее в Париже, она оставалась все такой же прелестной, хотя талия ее слегка пополнела и волосы чуть отливали серебром.
Она была знакома с Бернар и предложила устроить мне встречу с ней.
Интервью нужно брать на французском языке, предупредила мадемуазель Дрейфус. Мы тщательно отрепетировали все вопросы и реплики, составленные из самых изысканных идиоматических выражений. А в случае, если вдруг я растеряюсь и память мне изменит, мадемуазель обещала стоять поблизости и оказать помощь.
Я писала кое-какие статьи для доктора Рудольфа Брода, для его «Обзора искусства, литературы и социального прогресса во Франции», и вдруг буквально за несколько дней узнала, что доктор Брода устраивает прием в честь «уважаемой молодой сотрудницы из Австралии» в тот же вечер, на который мадемуазель Дрейфус условилась с Бернар об интервью.
Делать было нечего, следовало сначала выполнить свой профессиональный долг, и лишь после этого я могла прийти на прием.
Однако интервью состоялось только по окончании последнего акта «Орленка», и все время спектакля, пока «божественная Сара» не провела свою знаменитую сцену на Ваграмском поле и не согласилась принять нас, я сидела как на иголках с мыслями о гостях, ожидавших меня на рю Гей-Люссак; среди них были несколько известных писателей и художников, с которыми мне хотелось познакомиться.
Театр Сары Бернар, в тот день битком набитый публикой, пришедшей посмотреть пьесу Ростана о сыне Наполеона, был похож на храм, изящный, раззолоченный храм, посвященный искусству Бернар. Стены фойе были увешаны портретами Сары почти в натуральную величину в ее наиболее прославленных ролях: Таис, самаритянки, Камиллы, Теодоры, леди Макбет, Орленка, Гамлета. Зал восторженно аплодировал в конце каждого акта. А когда занавес опустился в последний раз, все как один встали и запели Марсельезу.
Мы с мадемуазель Дрейфус ожидали Бернар в ее уборной. Она больше напоминала салон, чем уборную актрисы: длинная, роскошно обставленная комната, по креслам и диванам, словно подушки, разбросаны груды темно-фиолетовых фиалок, которые, увядая, наполняли воздух своим ароматом.
Бернар вошла, тяжело опираясь на руку старого serviteur[25], волоча по полу длинную пурпурную мантию. Мадемуазель сказала, что этот старик всегда сопровождает ее в театре; уже много лет он служит у Сары; обычно, когда после длинной сцены актриса буквально валилась с ног, он на руках относил ее в уборную.
Пока мадемуазель представляла меня и мы обе бормотали поздравления, Бернар выглядела измученной и ко всему безучастной. И только постепенно, словно выходя из транса, она осознала наше присутствие. В ее необычных зеленовато-желтых глазах под блеклым ореолом сухих волос цвета соломы мелькнул слабый интерес.