Она любила ребят-газетчиков, и они платили ей тем же. У Эди было необыкновенно мягкое и доброе сердце. Не только мальчиков-газетчиков, но и их матерей и сестер брала она под теплое крылышко своего покровительства.
Вместе с Эди я ходила в трущобы, где жили мальчики. Порой целая семья зависела от заработков этих девяти- и десятилетних ребятишек. Сколько я видела брошенных жен с младенцами на руках — маленькие труженики были единственными кормильцами младших братишек и сестер; и все они ютились в мрачных, тесных клетушках, в домах, лепившихся на окраинах и в глухих переулках.
Эди рассказала мне историю одного двенадцатилетнего мальчика, чья мать жила в публичном доме самого низкого пошиба. Мальчик взял на свое попечение меньшого братишку.
— Нельзя мальцу там оставаться, у мамки, — объяснял мальчик. — Пропадет он, мисс, вот я и забрал его.
В те дни у союза не было помещений для ночлега, и Эди беспокоило, как ребятишки устраиваются на ночь.
— Мы спим у тетушки Травки, — сказал ей этот неунываемый паренек. Это означало спать в парке, на открытом воздухе. — Зимой, когда холодно, иной раз берем койку за три пенса, но я присмотрел хорошее местечко в депо.
Эди знала: существует ряд дешевых пансионов, где с беспризорных берут по три-четыре пенса за ночлег, и порой ребятишек укладывают там вповалку, по четверо на одной койке. Само собой, они предпочитали железнодорожное депо, где вместе с ватагами других парней и подростков забирались на ночь в пустые вагоны.
Эди хлопотала, подыскивая приличные дома и помещения под ночлег для бесприютных ребят. Она говорила с матерями, которые превратились в пьяниц и проституток, стараясь выяснить, есть ли возможность вытащить их из этой грязи ради детей; беседовала с власть имущими, всеми способами выжимала деньги из богачей и владельцев газет на расширение помещений союза и увеличение помощи ребятам.
В конце концов Союз юных газетчиков приобрел новое здание. В нем был устроен плавательный бассейн, парикмахерская и библиотека, велись занятия, на которых ребят обучали разным ремеслам. Многое, о чем мечтала Эди, осуществилось еще при ее жизни; помимо прочего, союз обзавелся загородной усадьбой, куда больных детей отправляли на поправку и где они могли получить кое-какие навыки сельскохозяйственной работы.
Но когда я познакомилась с Эди, еще в самом разгаре была ее борьба с опасностями, подстерегавшими беспризорных и бесприютных городских бродяжек, которые храбро отстаивали свое право на жизнь в суровой борьбе за существование.
Среди разношерстного городского люда попадались воры и всевозможные преступники, использовавшие ребят для своих темных делишек. Если кто-нибудь из ее подопечных оказывался в тюрьме, то, когда он отбывал срок, первой у ворот тюрьмы его встречала Эди; она немедля принималась искать для него работу и новых друзей — друзей, которые наверняка окажут хорошее влияние на подростка. В ее собственном благотворном влиянии никому не приходилось сомневаться.
— Я не встречала испорченных среди ребят-газетчиков, — говорила Эди. — Достаточно вспомнить, как трудно им живется и как они стоят друг за друга. Каждый из них скорее снесет любое наказание, чем свалит вину на другого.
И по сей день живут в Мельбурне тысячи мужчин и женщин, которые обязаны спасением от нищеты и бед своей юности преданной и бескорыстной помощи Эдит Ониэнс. Лучшим утешением в старости для нее были встречи с бывшими ее подопечными, теми, кто «преуспел», стал квалифицированным мастером или отличился в армии и на флоте. Иные получили профессии инженеров, зубных врачей, учителей. Эдит радовалась детишкам, которых они приводили к ней, словно она была им любящей бабушкой.
Часто бывшие юные газетчики помогали ей работать в союзе. Действуя где хитростью, где упорством, она старалась добиться для союза финансовой поддержки от владельцев газет; но чаще всего ее выручало вовремя пущенное в ход женское обаяние, против которого трудно было устоять. Каждому, кто знал Эди Ониэнс, никогда не забыть ее почти детского простодушия и редкостного очарования.
Но она не интересовалась политическими и экономическими причинами нищеты и бесправия, которые вынуждали детей ради нескольких шиллингов бегать по полным опасностей улицам города, продавая газеты. На все она смотрела глазами ребят-газетчиков, с точки зрения их нужды в нескольких шиллингах, и довольствовалась тем, что преданно и самоотверженно защищала ребят и их интересы. Я же начала понимать: одной ее мягкой доброты да временных пособий недостаточно, чтобы покончить с нищетой и причинами, ее порождающими; нужны какие-то более решительные меры.
Среди тех, с кем я могла обсуждать проблемы нищеты и социальной несправедливости, была Мэри Фуллертон. Она заметно выделялась из массы журналистов. Я любила мелодичность ее поэзии, ее приверженность к демократическим идеям. За «Мелодиями и настроениями» — первым сборником сонетов Мэри Фуллертон — последовали баллады и лирические стихотворения «Первой борозды» и цикл очерков «Жизнь в хижине», написанных по воспоминаниям ее деда и бабки, которые были одними из первых австралийских поселенцев. Мэри считала, что, если бы женщины играли более активную роль в политических делах, их влияние могло бы благотворно сказаться на законодательстве и обеспечении лучших условий жизни для женщин и детей. Именно через Мэри я познакомилась с Видой Гольдштейн.
Вида Гольдштейн отстаивала право женщин быть членами парламента; хотя женщины тогда уже голосовали наравне с мужчинами, вокруг вопроса о том, могут ли женщины как выборные представители избирателей заседать в обеих палатах парламента, все еще бушевали споры. Вида, стройная, ясноглазая, деловитая и целеустремленная, сама выступала кандидатом на предстоящих выборах. Для защиты интересов женщин и для того, чтобы помочь Виде провести кампанию, была создана Политическая ассоциация женщин. Мы с Мэри Фуллертон восхищались энергией и способностями мисс Гольдштейн и горячо ратовали за то, чтобы женщины получили все политические права.
Это привело меня к конфликту с редактором. Он заметил, что мой отдел слишком много внимания уделяет мисс Гольдштейн и праву женщин заседать в парламенте.
— Иметь собственные политические убеждения — слишком большая роскошь для журналиста, — сказал он. — Мнения, которые все мы выражаем, должны совпадать с направлением нашей газеты.
— Но ведь это важнейшая проблема для всех женщин, без различия политических убеждений, — возразила я. — Я не могу высказаться против права женщины выставить свою кандидатуру и заседать в парламенте, если ее изберут.
К тому времени моя женская страничка уже пользовалась некоторым успехом, так что меня не слишком прижимали и в этом вопросе разрешили поступить по-своему. Вообще дирекция «Геральда» весьма считалась со мной. После того как председатель правления однажды едва не задавил меня, когда я в вечернем туалете переходила улицу, он настоял, чтоб «мисс Причард, отправляясь на официальные приемы, обязательно брала экипаж».
Я поняла, что честь «Геральда», равно как и честь лица, его представляющего, надо держать высоко. С той поры я подъезжала к резиденции губернатора или к зданию парламента только в приличном экипаже, над чем сильно потешались остальные дамы-журналистки, хозяева которых не отличались такой щедростью.
Среди журналисток я была самой молодой, но они приняли меня сердечно и даже опекали, как едва оперившегося птенца, особенно Генриетта Мак-Гоуэн из газеты «Эйдж» — она собственноручно провела меня через опасный лабиринт светской хроники; от нее я узнала, например, как важно упомянуть наряды и поставить инициалы перед фамилиями богатых и влиятельных дам, но не упоминать светских ультрамодных карьеристок сомнительной репутации. Сама я навряд ли отличила бы одних от других.
Генриетта была самой остроумной и опытной из мельбурнских журналисток тех дней; вечно она смеялась и вообще относилась к своей газетной поденщине довольно легко. Почти каждая из нас была бы удручена и навлекла бы на себя бурю редакторского гнева, окажись она автором информации, в которой губернатор штата появляется на балу «в черном бархатном туалете и алмазной тиаре». А Генриетта представила это как самую забавную шутку сезона и едва не уморила всех со смеху, так и не признавшись, что текст заметки просто-напросто исказили во время печатания.
Помнится, одного из своих коллег репортеров, хорошего, но очень неряшливого человека, она прозвала «жемчужина в навозе».
Был случай, когда мужчина, с которым я познакомилась накануне на пикнике, замолчал и тут же улизнул, едва рядом появилась Генриетта. Я удивилась.
— А что он вам говорил? — спросила она.
— Говорил, что я настоящая дриада и что наша вчерашняя беседа под деревьями запомнится ему на всю жизнь, — призналась я.
— Смотрите, не попадитесь на его крючок, моя дорогая, — сурово заметила Генриетта. — Этот тип — прирожденный бабник. Вчера две женщины из-за него плакали, видно, ему этого мало, так он еще и вас изловчился подцепить.
Я была благодарна Генриетте за этот и многие другие мудрые советы. Правда, меня тот увертливый господин заинтересовал лишь потому, что оказался автором какого-то романа.
Завтракая с Генриеттой, я впервые познакомилась с Хью Мак-Крэем, чьей поэзией горячо восторгалась. Но Хью в ту пору было не до восторженных поклонниц. Генриетта же представила меня Биллу Дайсону и Руби Линдсей; Билл, темноглазый и циничный повеса, смахивал на юного фавна; прелестная белокурая Руби вполне могла бы позировать для одной из нимф Нормана, хотя одетая, в шляпке с голубым перышком над ухом, она выглядела, пожалуй, еще прелестнее. Всегда она казалась радостной и неотразимо-прекрасной, а смеяться переставала, лишь когда они с Биллом торопились в Национальную галерею, где оба учились живописи. Они почти не выпускали из рук карандашей. Придя на вечеринку, оба вечно хватали, что попадется, — какую-нибудь программу, журнал — и начинали рисовать. Однажды зимней ночью мы ехали с журналистской вечеринки; окна в вагоне запотели. Билл и Руби развлекались тем, что рисовали на нас всех карикатуры, водя пальцем по запотевшим стекл