Дитя урагана — страница 41 из 63

В Лондоне я нашла Робби, Самнер Лок, Леона Бродского и еще кое-кого из прежних друзей. Нетти Хиггинс и Вэнс Палмер успели встретиться в Бретани и пожениться. И опять все пошло по-старому: мы собирались, обменивались новостями, делились планами на будущее. Частенько мы подолгу простаивали в очередях за билетами в оперу или на русский балет; время от времени обедали в «Petit Savoyard» в Сохо. Потом из Австралии приехал Preux chevalier, и снова начались посещения театров и роскошных ресторанов.

Каждое утро я неукоснительно по нескольку часов проводила за письменным столом и рассылала статьи и рассказы по редакциям газет и журналов. Правда, рукописи возвращались с тем же удручающим постоянством, но я не позволяла себе впадать в уныние.

Одна приятельница, уехавшая за границу, оставила мне свою квартиру в Уэст-Кенсингтоне; и едва я перевезла свои пожитки, как в дверь постучали — на пороге стояла пожилая, очень приятная с виду женщина, голубоглазая и светловолосая. Она казалась таким милым, по-матерински заботливым существом и так умоляла нанять ее в прислуги — четыре пенса за час, — что я не могла ей отказать. Она должна была приходить на два часа каждое утро. Однако довольно скоро обнаружилось, что эта милая женщина — горькая пьяница; к тому же из соседних лавочек вдруг стали приходить какие-то счета.

Удивленная, я пошла объясняться с лавочниками. Должно быть, произошла ошибка, говорила я, никогда я не заказывала у вас джин, вино и всю эту бакалею. На это мне отвечали, что заказы делала моя экономка, и товар был доставлен мне на дом. Я попросила их впредь отказывать ей и попыталась внушить миссис Фаррелл, что некрасиво делать заказы на мое имя, а брать их себе. Счета продолжали приходить, правда, уже от других лавочников. Делать нечего, решила я, придется нам расстаться. Когда я сказала ей это, она расплакалась.

— Голубушка, — рыдала она, — пожалейте вы бедную женщину. Простите меня. Богом клянусь — больше этого не будет.

И я сдалась. Миссис Фаррелл мыла посуду, убирала квартиру, и все было спокойно — около недели. А потом опять посыпались счета, на этот раз из лавок, расположенных на каких-то совсем дальних улицах. Пришлось мне собрать всю свою твердость и рассчитать ее. Легко сказать — рассчитать!

Каждое утро, изо дня в день, она валялась, мертвецки пьяная, распространяя ужасающее зловоние, у моего порога.

Снова и снова я втаскивала ее в квартиру, заставляла помыться, кормила и давала ей несколько шиллингов на прощание. Но ничто не помогало. Несчастная не оставляла меня в покое, и каждый раз, увидев слезы в ее голубых глазах, я начинала ее жалеть. В конце концов я вынуждена была съехать с квартиры и перебраться в другой район, чтобы она не могла меня отыскать.

Я поселилась в старом доме в Уорлдс-Энде. То был квартал трущоб, и я подумала, что, живя здесь, научусь лучше понимать бедняков. Поблизости на углу был трактир, и каждый вечер воздух оглашался пьяными воплями; кричали торговцы рыбой и разносчики овощей; под визгливые звуки шарманки пели и водили хоровод дети. Я никак не могла привыкнуть к постоянному шуму и к омерзительным запахам, исходящим от сырых полуразвалившихся домов, от стен в подтеках мочи, от куч отбросов в водостоках и выставленных на тротуар мусорных ведер. Но я заново выкрасила у себя пол, повесила штору на окно и, разложив книги и бумаги, твердо решила обосноваться здесь, не смущаясь грязью в единственной на весь дом уборной и отсутствием ванной.

Придя ко мне в первый раз, Робби ужаснулась.

— Тебе надо поскорее выбираться отсюда, детка, — сказала она; ее рыжие волосы пламенели на тусклом фоне обоев.

— Почему?

— Ты заболеешь, если останешься, — заявила она. — Ты уж и сейчас похожа на привидение.

Когда она пришла в следующий раз, я действительно была больна. Шум и смрад доконали меня. Я не могла спать, и из-за вони кусок не лез в горло. Робби увезла меня к себе и не отпускала, пока я не поправилась. Пришлось признать, что жизнь в трущобах не по мне. Очевидно, нужно было обладать железным здоровьем, чтобы существовать в таких условиях, постоянно недосыпая и не имея возможности ежедневно принимать ванну.

Из всех районов Лондона мне всегда больше всего хотелось жить в Челси. Здесь был дом Карлейля, здесь, обращенная вдаль, к реке, стояла его статуя. Я прошла не одну милю, подыскивая подходящий дом, где могла бы пристроиться вместе с немногими моими пожитками, столом, кроватью и стульями, которые я, помимо всего прочего, купила для своего жилья в трущобах. Я видела много комнат и квартир, но каждый раз плата оказывалась слишком высокой.

Наконец после целого дня утомительных поисков я набрела на Челси-Гарденс — квартал так называемых «домов улучшенного типа». Он находился между казармами Челси и институтом Листера, возле парка Дома инвалидов войны и реки, на другом берегу которой был Баттерси-парк. Расспросив управляющего, я выяснила, что в полуподвале сдается квартира, неожиданно дешево, и что, представив соответствующие рекомендации, я могу там поселиться. И вот, заручившись рекомендациями отца и матери Робби, я поселилась в Челси-Гарденс, пока в полуподвале, но с перспективой перебраться выше, как только освободится еще какая-нибудь квартира.

Несколько месяцев я безмятежно жила и работала ниже уровня тротуара, не видя из окон ничего, кроме ног прохожих.

В Лондоне тогда происходили интереснейшие события — в полном разгаре было движение за женское равноправие. Я вступила в Общественно-политический союз женщин и даже несла какое-то знамя во время лондонского марша тринадцати тысяч женщин, хотя в работе союза почти не участвовала. Вдобавок я состояла в Женском журналистском клубе и в Кружке диспутов о свободе женщин — организациях довольно разного толка.

Диспуты кружка всегда проходили необычайно оживленно, поскольку обычно речь шла о браке и сексуальных отношениях. Там мне довелось услыхать, что «брак — это сделка, при которой женщина продает свое право на самостоятельную сексуальную жизнь». Но, заинтересовавшись «Нью-эйдж» и цеховым социализмом, я стала находить собрания кружка слишком феминистскими и анархистскими. Кое-кто из моих друзей доказывал, что синдикализм предлагает более действенные меры в борьбе с нищетой и эксплуатацией. Да и сама я больше склонялась к синдикализму. Пылкая суфражистка Мюриэль Мэттерс, та самая, что приковала себя однажды к решетке у галереи в палате общин, исповедовала научное христианство. Меня восхищали пыл и убедительность выступлений Мюриэль в защиту женских прав, но ее веру в научное христианство и масонство я принять не могла. А Робби по-прежнему увлекалась теософией и даже убедила меня прочесть несколько своих книжек.

Однако мой ум был слишком поглощен проблемами реального мира, чтобы удовлетвориться фантазиями метафизиков. Я жаждала конкретного дела, конкретных мер, которые помогли бы уничтожить нищету, суеверия и несправедливость, грозившие гибелью стольким жизням.

И постоянно, в самых разных источниках я искала ответа на тревожившие меня вопросы. Я ходила на собрания Фабианского общества, брала интервью у Мэри Мак-Артур и Маргарет Бондфилд, и практические результаты их работы по объединению английских женщин в профессиональные союзы подкрепили растущее во мне убеждение, что деятельность, направленная на улучшение условий жизни, куда важнее, чем размышления о тайнах души и влиянии потусторонних сил.

Однажды, вспомнив о десяти фунтах, обещанных мне за первый опубликованный в Англии рассказ, я отправилась в редакцию «Равноденствия» на Виктория-стрит в надежде получить наконец свои деньги. Preux chevalier пытался отговорить меня — он считал этот журнал «неврастеничным, истеричным и идиотичным», но я не могла быть объективной, вспоминая, как редактор расхваливал мое произведение.

Отыскав дверь с вывеской «Равноденствие», я постучала.

— Войдите! — послышался замогильный голос.

Перешагнув порог, я оказалась в просторном помещении, на первый взгляд почти пустом. На полу был нарисован белый круг с изображениями знаков зодиака. По стенам висели крылья летучих мышей, чучело крокодила и прочие весьма странные предметы. А в дальнем конце комнаты стояла открытая книга — самая огромная из всех, какие мне когда-либо приходилось видеть. Пока я удивленно оглядывалась кругом, над коричневым кожаным переплетом гигантской книги появилась голова и обратила ко мне лицо, неподвижное, как маска.

— Ну-с? — сурово вопросила маска мужским голосом.

Несколько испуганная, я робко объяснила, кто я и зачем явилась в редакцию «Равноденствия».

— Видите ли, я уже несколько месяцев как уехала из Австралии, — сказала я. — А вы, наверное, выслали чек туда, и я не успела вас предупредить. Простите...

— О нет, не извиняйтесь! — воскликнуло видение уже вполне добродушно. — Я — Кроули. Чека мы не посылали. Взамен для вас оставлен экземпляр журнала, подарочное издание того номера, где напечатан ваш рассказ.

После этого мистер Кроули пригласил меня присесть и беседовал со мной весьма мило — наговорил комплиментов моему писательскому таланту, рассказал о Братстве древних религий, члены которого субсидировали издание «Равноденствия», об изучении ими тайн эзотерической философии и обрядов, практиковавшихся древними жрецами.

И все же для меня было большим разочарованием получить вместо десяти фунтов экземпляр «Равноденствия» в белом, тисненном золотом переплете; правда, мистер Кроули вручил мне еще и томик своих стихотворений и предложил познакомиться кое с кем из своих последователей. Поэзия его оказалась цветистой, исступленно-религиозной, с образами, почерпнутыми из мифологии и болезненно-чувственного воображения. И все же часто в его стихах ощущалась своеобразная буйная красота, как, например, в сонете «Пловец».

Я знала Элистера Кроули тех дней, когда он привлекал вниманием как поэт и мистик. Он не был тогда еще «великим зверем», описанным Джоном Саймондсом в книге об удивительной карьере Кроули. Известно, что вместе с Кроули в тайном обществе оккультной магии состоял и Йитс