Дитя урагана — страница 45 из 63

Зябким утром она, бывало, часов в восемь приносила мне стакан чаю и готовила горячую ванну в нашей немыслимо тесной кухоньке, где ванна, накрытая деревянной крышкой, обычно служила столом. Она следила, чтобы, принимая ванну, я не забыла помешать овсянку на маленькой газовой плите, потом приносила кофе и гренки в гостиную. Днем, когда я работала, она заходила, ставила передо мной еду и ужасно огорчалась, если я забывала поесть или подложить угля в камин; стараясь двигаться бесшумно и оберегая мой покой, она даже на кусок угля, выпавший со стуком из камина, смотрела укоризненно и шептала: «Тс-с, тише».

Наконец «Пионеры» были написаны. Я отослала рукопись, вполне отдавая себе отчет во множестве ее недостатков. Потом вновь занялась журналистикой и почти год ничего не слышала о конкурсе.

Летом я неделю провела в рыбацкой деревушке Кловелли и после поездки написала довольно неприхотливые стишки, назвав их «Кловельские стихотворения»; книжечка стоила шесть пенсов.

В тот год я опять ездила в Париж и останавливалась в семье Брода, в Латинском квартале. Брода по-прежнему были деловиты, полны энергии, все так же увлечены своими многочисленными литературными, художественными и общественными интересами: доктор Брода занимался подготовкой статей для своего журнала, выходившего на трех языках, мадам Брода, художница, только что опубликовала томик стихов, а ее младший брат Ганс, хоть ему и грозила слепота, усиленно упражнялся на скрипке и играл нам свои сочинения.

По утрам, когда все мы сходились в единственной гостиной, мадам обычно появлялась с хлебом в целый ярд длиной — типично французской длинной и золотистой хрустящей булкой. Следом за ней bonne[41] вносила поднос с чашками, блюдцами и огромным кофейником. Разломив хлеб, мадам давала каждому из нас по куску. Вместе с чашкой кофе и интеллектуальной беседой это и составляло наш завтрак.

Потом доктор Брода усаживался за письменный стол, но вскоре раздавался крик: «Грета! Грета!» — и мадам бросалась на зов. Она была незаменимой помощницей во всех делах супруга. Ганс выкраивал время, чтобы водить меня по художественным галереям, и мы часто сидели в Люксембургском парке, обсуждая только что виденные чудеса искусства и архитектуры.

— Я хотел бы быть цыганом, мадемуазель... то есть мисс, и бродить с вами по всему свету, — с жаром юности сказал он однажды; мне, которой в ту пору было уже далеко за двадцать, этот восемнадцатилетний юноша представлялся совсем ребенком.

Тем не менее, когда доктор Брода взял меня на конференцию по борьбе с проституцией, мадам не одобрила этого, считая, что я еще молода ходить на подобные собрания и буду чувствовать там себя неловко. Она зря беспокоилась. Споры велись необычайно бурно, и моего знания языка хватило лишь на то, чтобы понять очень немногое.

Более приятным оказались сборища в «Boite aux Sardines»[42] — клубе художников и писателей, который помещался в старом доме близ площади Этуаль. Сборища происходили в просторной комнате, вся обстановка которой состояла из зеленого ковра на полу, репродукции «Моны Лизы» на одной стене и нескольких кресел. Когда распорядитель провозглашал: «Toutes les sardines en boite!» («Все сардинки — марш в коробку!») — каждый хватал себе желтую подушку из груды у двери, и мы рассаживались рядами на полу. Лишь пожилым «сардинкам» полагалось сидеть в креслах. Обычно кресла пустовали, зато на ковре во множестве располагались сардинки обоего пола и разных возрастов.

На трибуну под репродукцией «Моны Лизы» поднимался кто-нибудь из членов клуба; писатели читали отрывки из новых пьес и романов, поэты — свои стихи, музыканты садились за сверкающий черный рояль и играли новые произведения. Потом начиналось обсуждение, вспыхивали жаркие, шумные споры — каждая из «сардинок» жаждала высказать свое мнение. Живо, весело, захватывающе проходили эти сборища; все говорило о горячем интересе французов к процессу художественного творчества.

В день моего отъезда Брода всем семейством пришли на вокзал провожать меня. Ганс преподнес мне букет — мимозы и фиалки, символы его и моей родины; поезд тронулся, и я, стоя на площадке последнего вагона и махая рукой, видела, как он бежал следом, выкрикивая последние слова прощания. За ним, спотыкаясь, с развевающимися полами пальто бежал тучный доктор Брода и последней — маленькая мадам. Так рассталась я со своими добрыми парижскими друзьями. Я никогда больше не видела их, но дни, проведенные у них, сохранились как одно из самых светлых моих воспоминаний.

Вскоре после возвращения в Лондон один газетчик заметил мне невзначай: «Привет! А вы, говорят, выиграли конкурс у Ходдера и Стоутона?..» По его словам, один его приятель слышал это от своего приятеля, которому в свою очередь сказал приятель, работавший рецензентом у Ходдера и Стоутона. Что ж, оставалось только ждать официального подтверждения слухов; но надежды мои, естественно, вознеслись до небес.

А две не то три недели спустя с вечерней почтой пришел печатный циркуляр, гласивший, что, поскольку моя рукопись не оказалась в числе получивших награды или признанных достойными опубликования, то не буду ли я любезна прислать за ней или лично забрать ее «в ближайшее удобное мне время».

То был сокрушительный удар после долгих месяцев ожидания и особенно последних недель с их радужными надеждами. Я вышла из дому и много часов бродила по Лондону, не разбирая дороги. Я понятия не имела, куда иду и зачем. Уже поздним вечером я села в автобус и поднялась на империал. Вечер был дождливый, и я сидела под дождем без пальто, без зонта. Немного погодя какой-то человек сел рядом со мной.

— Позвольте, я подержу над вами зонтик? — сказал он.

— Благодарю, — отвечала я. Так, не обменявшись больше ни словом, мы просидели под одним зонтом до моей остановки.

Когда я встала, он предложил:

— Пожалуйста, возьмите зонт.

— Спасибо, не надо, — отказалась я, и мы потеряли друг друга из виду в уличной толчее.

То было еще одно нежданное проявление человеческой доброты, которая, точно чудом, согревает нас именно тогда, когда мы в ней особенно нуждаемся.

А утром уныние мое как рукой сняло. Весь мир кругом словно приобрел другую окраску. От Ходдера и Стоутона пришло письмо с объяснением, что печатный циркуляр попал ко мне по оптибке. Роман мой не только не разочаровал жюри, напротив, говорилось в письме, он произвел большое впечатление. И не буду ли я так добра зайти в контору фирмы в то же утро, так как у них есть для меня приятные новости.

Когда я явилась, мистер Ходдер Уильямс сообщил, что мне присуждена премия за лучший австралийский роман, и принес мне свои поздравления. До чего приятно было слушать эти первые в жизни поздравления!

Утро выдалось серое, туманное; но когда я, пройдя по Патерностер-роу, поднялась на Ладгей-хилл, туман рассеялся. Луч солнца скользнул по закопченным зданиям и мокрым тротуарам. Казалось, весь Лондон приветствовал меня. Идя по Флит-стрит, я едва сдерживалась, чтобы не запрыгать и не запеть от счастья.

— Купите розочку! Купите розочку, леди, дорогая, — услышала я знакомые голоса цветочниц, расположившихся на краю тротуара.

Я поделилась с ними своей радостью, купила роз сколько могла унести и отправилась по редакциям разыскивать друзей, чувствуя себя самым счастливым человеком в Лондоне.

Правда, я несколько разочаровалась, узнав, что тысячу фунтов намечено поделить между всеми победителями конкурса — из Южной Африки, Индии, Канады и Австралии, но и двести пятьдесят фунтов казались мне несметным богатством. Я немедленно стала собираться домой, считая, что цель моего пребывания в Лондоне достигнута. Писательница, которой удалось стать вровень с английскими мастерами, могла рассчитывать на внимание в Австралии.

Правда, я получила довольно соблазнительное предложение сотрудничать в нескольких ведущих газетах и журналах Лондона. Но от писателей и художников, околачивавшихся в кафе и студиях, я наслушалась немало пустой болтовни о великих творениях, которые они вот-вот создадут; я чувствовала, что вдали от дома и своего народа тоже буду только болтать и не напишу ничего значительного. Ведь во имя того я и боролась, чтобы завоевать доверие соотечественников, и теперь с чистым сердцем я могла возвратиться на родину и посвятить ей все свои силы.

Но перед отъездом надо было еще сделать кое-какие дела, на которые я хотела употребить часть своего новоприобретенного богатства.

Моя сестричка выходила замуж, и я с увлечением обегала множество магазинов, покупая всякие красивые вещи ей в приданое. А еще были у меня две маленькие подружки, и я дала себе слово при первой возможности подарить им день, который запомнился бы им на всю жизнь.

Девочки жили на одной из улиц по соседству с Челси-Гарденс: Лиззи, девяти лет, веснушчатая, с копной рыжих кудряшек, и десятилетняя Эмили, бледная и изможденная, со светлыми волосами, заплетенными в тощие косички. Я часто встречала их в скверике с целым выводком младших братишек и сестренок. Матери их, поденщицы, целыми днями работали. В одной семье было восемь детей, в другой — одиннадцать. Мальчики и девочки постарше уже ходили на работу. Мать Эмили, вдова с несколькими детьми, вышла было замуж за вдовца с тремя не то четырьмя ребятишками, но тот скоро ее бросил, оставив всех детей у нее на руках. Семьи обеих девочек ютились в тесных комнатах. Роберт-стрит была мрачной, грязной улицей самого отталкивающего вида.

— Чего бы вам хотелось, девочки? — спросила я Лиззи и Эмили. — Съездить за город или к морю, а может, пойти в зоопарк?

Они выбрали зоопарк. Вся улица была взбудоражена, снаряжая девочек достойным образом для выхода в свет. И какими забавно-трогательными в результате всего этого выглядели их фигурки! Плохонькие, линялые платьица, второпях перешитые из старой чужой одежды и для нарядности отделанные кусочками лент и кружев; на Лиззи была шляпа со взрослой женщины с торчащим «перушком». Впервые в жизни Лиззи надела шляпу; она то и дело сползала девочке на глаза, а на империале автобуса шляпу едва не унесло ветром. Эмили тоже кто-то из соседей одолжил шляпу.