Дитя урагана — страница 5 из 63

Отец рассказывал, что влюбился в мать, когда она была еще школьницей, и тогда же решил, что именно она должна стать его женой.

Старые фотографии запечатлели маму тонкой, хрупкой девочкой с задумчивым лицом. На некоторых фотографиях у нее длинные темные локоны, а из-под пышных юбок выглядывают панталончики; на других, более поздних, она в узком корсаже и юбке с турнюром, а волнистые волосы гладко зачесаны над высоким лбом; белый воротничок и манжеты придают строгую элегантность темному платью.

Как и бабушка, мама любила музыку и стихи. Ее альбомы с нотами, написанными от руки, перевязаны красной ленточкой — от времени она стала тонкой, как папиросная бумага. Названия песен и музыкальных пьес в альбомах старательно выписаны красивыми цветными буквами. Сохранились и альбомы с рисунками и отрывками из любимых стихов, которые говорят об уме — серьезном и склонном к возвышенному, а также любви к красоте, хотя и музыка и стихи в альбомах особой оригинальностью не отличаются.

Мама от природы была наделена способностями к рисованию и живописи. Развить эти способности ей не пришлось; и все же ее карандашные рисунки обладают своеобразным тонким обаянием. Некоторые из них выставлялись и были отмечены премиями. И сколько я ее помню, едва выдавалась минута досуга, она бралась за кисть и писала эскизы, делала наброски маслом, акварелью.

Разумеется, в то время в любом так называемом благородном, хоть и обнищавшем семействе, занятие живописью рассматривалось лишь как часть светского воспитания. Кроме того, мама играла на фортепьяно и пела; голос у нее был хоть и не поставленный, но чистый, приятного тембра; и вот, когда ее младшие сестры подросли, ей позволили подработать немного, нанявшись в гувернантки, — в те дни это считалось единственным «доходным занятием», приличествующим молодой женщине.

Мама никогда не считала свою службу обременительной. Она сохранила самые приятные воспоминания о двух семьях, где была гувернанткой, и за время службы приобрела друзей, с которыми потом поддерживала отношения долгие годы.

С первых дней пребывания отца на Фиджи в его дневниках попадаются такие записи: «Написал Эди», «от Эди нет писем», и, кроме того, я нашла стихотворение «Эди ко дню рождения», из которого ясно, что все пять лет вдали от нее он продолжал добиваться ее любви.


Нет, не уста мои, душа слагает

Слова любви — их столько уст произнесло.

И сердце — не рука — венки сплетает,

Чтоб в праздник ваше увенчать чело.

Вам в тайне сердца нежного известно,

Что наименее из всех достойный смог

Поздравить словом вас, наверно, самым честным

И скромный этот дар сложить у ваших ног.


Перед тем как отвезти ее на Фиджи, рассказывала, застенчиво краснея, мама, отец уверил ее, что «полукровок» там нет. В свидетельстве о браке в ответ на вопрос: «Находится ли кто-нибудь у вас на иждивении?» — отец написал: «Нет!!!»

И я знаю — долгие годы совместной жизни не ослабили любовь, которой полно то давнее стихотворение отца. В день моего семнадцатилетия отец на руках принес меня в комнату мамы, положил на постель и опустился на колени, вспоминая утро, когда впервые увидел у ее груди темную головку.

— Я люблю тебя, люблю даже больше, чем раньше, дорогой мой несмышленыш, — сказал он.

Почему «несмышленыш» — не знаю; может быть, из-за того, что мама не обладала столь же острым, как у него, чувством юмора. Бывало, с искрящимися, веселыми глазами и взрывами смеха он рассказывал маме какую-нибудь историю; выслушав ее, мама говорила:

— Ах, Том, я уверена, что это неправда!

— Конечно, неправда, несмышленыш ты мой! — отвечал отец. — Зато как складно придумано!


4


Когда мы уехали с Фиджи, мне было три года; Алан был на год моложе, а Найджела, крупного, тяжелого малыша, мама едва носила на руках.

Возвращение отца и матери в лоно семьи вызвало бурную радость. Сначала мы жили в Клервиле, старом мамином доме, и с головой окунулись в его почти патриархальную обстановку. Дедушка и бабушка представали там величественные, как боги.

Когда мы с Аланом вбегали в комнату, где сидел у камина дедушка, он свирепо ворчал:


Фокус-покус, тра-ля-ля,

Кровь англичанина чую я!


и делал вид, будто хочет проткнуть нас своей палкой из кривого дубового сука. Если ему удавалось подцепить кого-нибудь из нас палкой под коленки, мы растягивались на полу и визжали, как зарезанные.

Вбегала тетя Крис или тетя Лил и говорила:

— Ах, папа, зачем вы пугаете детей?

Он с недовольным видом бормотал какие-то невразумительные оправдания. А потом тетки ругали нас за визг и объясняли, что дедушка просто пошутил.

Мы знали это и всякий раз снова смело приближались к суковатой палке, а иногда даже сами просили его сказать: «Фокус-покус, тра-ля-ля», чтобы испытать волнующее чувство страха при виде того, как, сидя в полумраке у камина, он превращается в свирепого старого карлика.

Судя по всему, он очень любил внуков.

Когда я еще только начала ходить и мама привезла меня с Фиджи, приехав погостить у родителей перед рождением Алана, у меня было две слабости — привычка просыпаться чуть свет и жареная картошка.

Оберегая мамин покой, дедушка вставал ранним утром, уносил меня на кухню, жарил картошку и кормил меня, чтобы я не плакала. Мама доказывала ему, что вредно кормить ребенка натощак жареной картошкой.

— Катти ее любит, — упрямо твердил он.

У меня вошло в привычку при виде деда требовать «катошки», и каждый раз он рысцой пускался на кухню и послушно жарил мне картошку, в какое бы время суток это ни происходило.

Дедушка души не чаял и в Найджеле, когда тот был младшим в семье. Какой это был упитанный и на редкость спокойный мальчуган!

— Для Найджела папа готов на все, — говорила мама.

Когда родные захотели сфотографировать дедушку, им удалось добиться этого, только сделав вид, будто им нужно снять Найджела.

— Вот если бы ты взял его к себе на колени, папа, — улещали дедушку тетки. — Тогда он, может, посидит смирно минутку и получится хоть чуть-чуть похожим на себя.

И вот на пожелтевшей блестящей фотографии они оба — старик в лучшем своем костюме и белом полотняном жилете и толстощекий малыш в круглой матросской шапочке и широких штанишках, — сияющие и довольные друг другом.

Но от всего этого необузданный вздорный ирландец не становился покладистей. Мама рассказывала, что Тома Причарда он любил и на ее свадьбе вел себя, как и подобало почтенному отцу невесты. Зато женихи ее младших сестер были ему не по душе, и потому к их свадьбам он не желал иметь никакого отношения.

В день свадьбы тети Лил он ранним утром улизнул из дому, так что, когда выходила замуж тетя Крис, родственники изо всех сил старались, чтобы «папа снова не сбежал».

Я смутно припоминаю небольшую сценку среди событий того дня. Очень взволнованная — ведь я была подружкой невесты, — в новом платье, под вуалью, в венке из розовых цветов шиповника на голове, я сижу в гостиной; тут же тетя Крис, похожая на принцессу из сказки в своем подвенечном платье с длинной фатой, в венке из флердоранжа и с букетом душистых белых цветов в руках, туго обтянутых перчатками. Мы ждем дедушку, который должен отвезти нас в церковь. Вдруг в комнату торопливо входит бабушка, лицо ее дергается от гнева и возмущения.

— Он уехал ловить рыбу, — говорит она. И тетя Крис разражается слезами.

Поднялась страшная суматоха — не знали, кому же быть посаженным отцом. Но в конце концов дело уладили. Насколько мне помнится, место деда занял отец, и свадьба благополучно состоялась.

— Папа поступил очень нехорошо, — много лет спустя рассказывала мать. — Он разложил свою одежду у себя на кровати, и мы все были уверены, что он одевается. А он, верно, воспользовался минуткой, когда мы выпустили его из-под надзора, и сбежал. Оставил на письменном столе записку: «Уехал ловить рыбу». Бедная тетя Крис ужасно расстроилась, и перед гостями после свадьбы пришлось извиняться и придумывать всякие объяснения. Явился он только поздно вечером и, видно, от души забавлялся тем, что поставил нас в такое неловкое положение. А в свое оправдание он заявил, что «просто не мог себя заставить своими руками отдать Крис этому человеку».

Дед был вдовцом с тремя дочерьми, когда взял в жены Сусанну Мери, хрупкую, хорошенькую девушку много моложе себя. Вскоре, еще до рождения мамы, они переехали в Австралию.

Вероятно, он был нежным и любящим мужем; у меня до сих пор сохранилась книжечка «Эмблемы цветов» с надписью «Моей дорогой Сусанне». Но было время, по словам мамы, когда его синие глаза и неотразимое обаяние причиняли семье немало неприятностей. Неприятности, как я понимаю, были как-то связаны с некой «очаровательной вдовой»; бабушка очень страдала. Само собой, в те дни, когда я узнала деда, он уже больше не сходил со стези супружеской добродетели, и все грехи были давно прощены и почти забыты.

— Твой дедушка служил в таможне, — часто слышала я от теток.

Что означает «служить в таможне», я не знала, но звучало это очень внушительно.

Столь же загадочно они толковали и о голубой крови. Предполагалось, что наша семья — «голубых кровей». Иногда о каких-нибудь соседях или знакомых тетки говорили: «Ну, эти — не голубых кровей, нет!»

Мы с Аланом очень расстроились, когда, обследовав наши ссадины и царапины, обнаружили самую обыкновенную и заурядную красную кровь. Отсутствие голубой крови казалось нам страшным позором, хотя мы и не понимали почему.

Насколько мне известно, первое время после приезда в колонию дедушка Фрейзер преуспевал. Он построил Клервил и купил участок между Северной дорогой и Гленхантли, до того как здесь проложили дорогу на Мордиаллок. Но, рассказывала мне бабушка, чтобы заплатить долги своего брата Дэвида, он заложил землю и вскоре совсем лишился ее. Племянники, приехавшие из Ирландии, были, по словам бабушки, все как один «молодые шалопаи», они только и делали, что просаживали деньги в карты да на скачках; и дедушкина щедрость и любовь к друзьям и родным вконец его разорили. Во всяком случа