Был уже восьмой час, когда мама появилась на заднем крыльце и позвала нас завтракать.
— Вид у вас совершенно непристойный, — сказала она. — Вы точно два пугала.
После завтрака я, как обычно, села за работу («Черный опал» в это время начинал уже приобретать более или менее осязаемую форму), а Тэйт все еще бродил, словно одержимый, то среди деревьев, то вдоль ручья, то взад и вперед по поляне. Стояла ранняя весна, и день выдался чудесный. Тэйт был «пьян от всего этого», как он сказал мне, уезжая вечерним поездом.
Месяц спустя он написал мне:
«Моя новая работа идет хорошо... Это своего рода видение из области австралийской мифологии и времен зарождения надежд, видение, навеянное в минуты самого реального рассвета в лесу. Вещь построена почти целиком на птичьем пении, иногда в ней звучит хорал, когда ветер, вступая подобно органу, вбирает в себя все звуки. Название «Рассвет» прямо передает смысл произведения. Я постараюсь прислать вам нотный набросок».
Позднее он говорил мне, что в «Симфонии рассвета» воплощены мечты первых мореходов о Великой Южной Земле, тема ее печального прошлого и вымирания аборигенов, а в заключительной части содержится обращение к будущему, когда Австралия станет «утопией, Бразилией в рассвете... Эльдорадо мечтателей древних... Спящей красавицей, пленяющей мир», как пророчествовал Бернард О’Дауд в своей знаменитой поэме.
Вскоре после ее завершения симфония была исполнена оркестром консерватории при Мельбурнском университете под управлением профессора Бернарда Хайнце.
Целеустремленный и бескорыстный, отрешившись от всего суетного, Тэйт стремился выразить свои идеи в музыке, снедаемый огнем творческой энергии.
Иногда он вдруг разражался стихами, то полными жгучей иронии и непристойностей, то нежно лирическими, как «Утраченная любовь».
Он стал редактором шахматного отдела еженедельной газеты, и это облегчило его существование. Женившись, он нашел верного и мужественного помощника в своей жене, которая была химиком и довольно незаурядной скрипачкой. Место музыкального критика в газете «Эйдж» освободило его от гнета повседневной нужды, но убило в нем композитора.
Он писал мне:
«Сейчас более чем когда-либо я убежден в том, что только одно важно для настоящего художника — это сидеть, сочинять и записывать. Не двигайся с места, просто начни и неуклонно продолжай, невзирая на то, другое, третье, до тех пор пока не иссякнут все силы. Аплодисменты, деньги, успех еще ничего не доказывают. Художник — это не ростовщик, не финансист и не политик, не балаганщик и не коммивояжер, выбрасывающий свой товар на рынок. Пусть он голодает, пьянствует, умирает, вызывает презрение толпы. Для него нет смерти, смерть его только в отречении от своих идеалов. Шуберт отвергал все, он не мог быть никем, только композитором. Через долгие годы после его смерти многие из его рукописей были найдены чуть ли не в мусорной корзине».
На мои страстные заверения, что я верю в красоту и силу его музыки, Тэйт ответил:
«Боюсь, что произведения мои далеко не так значительны. Но они искренни и дались тяжелым трудом. Более юная и свободная душа сможет продолжить этот труд. Мне кажется, что если и не претворением, то духом своим они благородны. И у меня такое чувство, что те, кто должен бы лучше их понять, приняли их с излишней суровостью. В конце концов ведь идеи мои не претенциозны, в них есть искренность, простота, и они никому не становятся поперек дороги».
Один из наших государственных деятелей, выслушав на концерте песни Тэйта и другие его сочинения, воскликнул:
— Да ведь вам когда-нибудь поставят памятник. Но это единственное, что вы получите!
Но похвала молодого солдата значила для Тэйта гораздо больше. На том же концерте публика потребовала исполнить на бис «Галлиполи» — реквием для мужских голосов. И один солдат сказал:
— Эта вещь слишком прекрасна и впечатляюща, чтобы слушать ее дважды. Я вышел и вернулся немного погодя.
Это был единственный памятник, который был нужен Тэйту, — понимание и похвала народа, для которого он и писал свою музыку. Если бы он не написал ничего, кроме «Галлиполи», «Песен раздумья» и «Симфонии рассвета», мы и тогда должны были бы чувствовать к нему вечную благодарность. О его «Галлиполи» один заокеанский критик того времени писал: «Можно считать, что произведение это ставит композитора в один ряд с крупнейшими фигурами современной музыки».
И все же как мало знают в Австралии Генри Тэйта и его музыку!
Он был мне любящим и прекрасным другом, милый Тэйти. И когда раздается жалобный крик австралийской кукушки, я чувствую, что все еще скорблю о нем, не в силах примириться с тем, что он умер совсем еще молодым, примириться с этой утратой для музыки и для нашей страны.
Вскоре после моего возвращения Хильда и Луис уехали в Соединенные Штаты. Нетти и Вэнс переехали в Куинслэнд. Моими друзьями, с которыми мы обсуждали проблемы войны, социализма, синдикализма, философии, живописи и поэзии, были в то время Кристиан Джолли Смит, Билл Иэрсмен и Гуидо Баракки.
Кристиан стал уже настоящим адвокатом; Иэрсмен, шотландец, был инженером; его голубые глаза яростно сверкали, а волосы топорщились на голове, когда он начинал спорить; Баракки был состоятельный молодой человек, целиком поглощенный политикой и экономикой.
Сообщения о колоссальных прибылях военной промышленности порождали все более сильный протест против войны; между тем от рабочих требовали жертв, снижали им заработную плату; усилились преследования людей, в силу своих убеждений отказывающихся от военной службы, а также профсоюзных деятелей, которые пытались отстоять права, завоеванные рабочими за целое столетие борьбы.
35
Первая же попытка федерального правительства навязать австралийскому народу мобилизацию на военную службу за океаном вызвала широкую волну сопротивления. Никогда не слышала я таких яростных дебатов.
До начала референдума людям, которые знали правду, для чего нужна эта мобилизация, чинили всяческие препятствия. Газеты не печатали их протесты. Им отказывались предоставлять городские залы и другие помещения, где обычно проводились собрания. Они выступали на перекрестках улиц, а также всюду, где можно было собрать толпу. Я слышала несколько таких выступлений, однажды меня даже чуть не выкинули вон из зала в рабочем клубе Коллингвуда, когда какая-то рослая женщина заметила, что я веду записи.
— Я только записываю для памяти факты, чтобы при голосовании сделать правильный выбор, — сказала я ей.
Однако сама я была растеряна и не знала, какой же выбор будет правильным. Алан был во Франции, и от Найджела не приходило никаких вестей со времени отступления в Сербии. Я наконец сделала выбор, услышав, как кто-то сказал: «Хирург, делающий операцию, имеет право требовать надежных инструментов для того, чтобы операция эта прошла успешно». Если нужны новобранцы, решила я, они помогут скорей закончить войну; и я проголосовала за мобилизацию, испытывая при этом сильные сомнения.
Референдум 1916 года закончился провалом.
Луч радости блеснул в нашей жизни с возвращением Найджела. Он заразился брюшным тифом и после тяжелого перехода с проводником-греком через горы Сербии на побережье долгое время пролежал в Салониках. Приехав, он поступил работать в один из военных госпиталей и вскоре после этого женился на девушке, с которой обручился еще перед войной.
Письма Алана к маме были всегда бодрыми, он явно старался рассеять ее беспокойство. Однако мне он поверял все свои мысли и чувства. Его угнетали грязь и мерзость вокруг, изнурительные будни войны, из-за которой теряешь время, теряешь жизнь. Описывая напрасную атаку, умерших и умирающих после нее, Алан писал: «Кто-то допустил ошибку!»
И еще, позднее:
«Я начинаю соглашаться со многими из твоих идей, Джуля, милая. Война — скверная штука. Нужно найти способ сделать так, чтобы ее никогда больше не было».
Письма от Хьюго также свидетельствовали о том, что многие в армии устали от войны и переживали разочарование. Ему была поручена цензура над солдатскими письмами, и его собственные письма были «проверены цензором лейт. Хьюго В. Х. Тросселом», так что я узнавала из них об истинном положении дел в Палестине и долине Иордана больше, чем просачивалось в официальные сообщения.
Хьюго страдал от малярии, а брат его Рик был убит во втором сражении под Газой. Хьюго написал мне о том, какая паника поднялась среди командного состава из-за этого неожиданного отступления и как он, едва только стемнело, отправился искать тело своего брата. Он полз через поле сражения, все еще находившееся под вражеским обстрелом, в надежде отыскать Рика среди мертвых и умирающих: он звал его, издавал условный свист, которым они вызывали друг друга еще мальчишками. Но Рика он не нашел и даже не узнал, как тот погиб; ему рассказали только, что брат был в самой гуще боя. Смерть брата привела Хьюго в отчаяние. Что я могла написать ему, как было утешить его в горе? Я знала, что в таком горе нет утешения. Мы с мамой жили в непрестанном страхе за Алана.
Мысли о войне и о наших близких, находившихся в самом ее пекле, никогда не покидали нас. Мама сидела со своей кружевной подушечкой и, пощелкивая коклюшками, плела тонкие кружева, а иногда, примостившись за столиком у окна, рисовала полевые цветы и птиц в подарок друзьям на день рождения. Этель, косоглазая бездомная девушка, которая жила у нас, исполняя обязанности служанки, была очень преданна маме и всегда недовольно пищала, точно рассерженная птичка, когда видела, что мама плачет втихомолку.
Этель мыла посуду и хлопотала по дому, в ее дела никто не вмешивался. Мне по-прежнему приходилось зарабатывать на жизнь, и я писала для популярного женского журнала серию рассказов под названием «Бабушкин мир». В них рассказывалось о том, как повлияла война на некоторые наши крестьянские семьи. В свободное время я работала над романом, действие которого происходило на опаловых приисках. Однако нелегко было сосредоточиться на нейтральной теме, когда из головы у меня не выходили тревоги и тяготы войны — и на родине и за океаном.