Прозрение пришло ко мне именно так, как это описано в «Буйном детстве Хэн».
«Ни Хэн, ни мальчики не подозревали, собираясь однажды в погожий будничный день на пикник к ручью — причем с полного согласия и даже по предложению Питера и Розамунды-Мэри, — что этим они скорее делают одолжение родителям, нежели доставляют удовольствие себе.
Правда, Хэн удивилась, отчего это Джесси так удрученно вздыхает, намазывая хлеб джемом и укладывая бутерброды в корзинку. Потом, когда Хэн жевала бутерброд, слегка отсыревший снизу, ей пришло в голову, что она, быть может, глотает слезы Джесси, хотя хлеб мог подмокнуть и оттого, что бутерброды были завернуты во влажные листья салата. Но ведь Джесси вправду плакала, готовя бутерброды, а поцеловав мальчиков и Хэн на прощание, она — вот чудо из чудес! — велела им домой не торопиться, а нагуляться вволю.
Удовольствие пропустить школу редко выпадало на долю юных Бэрри, разве только из-за дождя или простуды. Может, Розамунда-Мэри и Питер решили «исправиться» и стали по-другому смотреть на прогулы, подумала Хэн. Ей-то они не раз советовали «исправиться», но, по ее представлению, навряд ли это было настолько приятное занятие, чтоб взрослые сами могли им соблазниться.
Хэн и мальчики возвращались домой уже к вечеру. Набегавшись за день, усталые, они брели по дороге, как вдруг на тележке бакалейщика, спускавшейся с холма, Хэн углядела малиновое плюшевое кресло — гордость маминой гостиной. Розамунда-Мэри своими руками вышила белое атласное покрывало на спинке кресла — багряные головки страстоцвета и зеленые листья с усиками-завитками.
Для детей это кресло было почти святыней. Сесть в него они не смели и только в ужасе открывали рты, когда какой-нибудь ничего не подозревающий гость святотатственно ерзал, пристраиваясь поудобнее на багряных страстоцветах. Том однажды даже сделал замечание миссис Джемисон. Он объяснил, что кресло это особенное и только исключительным людям вроде бабушки Сары, епископа или кэпа Кроуфорда позволено в нем сидеть.
Хэн терялась в догадках, как кресло попало в тележку бакалейщика; ребята поспешили домой, торопясь рассказать все Розамунде-Мэри. Они были уверены, что второго такого кресла ни у кого на Холме нет и быть не может.
Потом мимо них, громыхая, проехала еще одна тележка. Джордж Смизерс, мальчик из мясной лавки, правил косматой рыжей лошаденкой и одновременно придерживал шифоньер, который Хэн с братьями привыкла видеть дома, в столовой, около обеденного стола. Кроме шифоньера, в тележку было втиснуто несколько стульев, тоже из столовой; когда на дороге попадались корни, тележку встряхивало и стулья так и прыгали вверх-вниз. Джордж Смизерс беззаботно насвистывал «Вот тут-то мы повеселимся», а тележка знай себе катилась вниз с холма.
Не сомневаясь, что дом в их отсутствие ограбили, ребятишки до самого порога мчались как угорелые. Впопыхах они даже не заметили ни беспорядка в саду, ни красного флажка, все еще висевшего на воротах. Они ворвались в дом, громко зовя Розамунду-Мэри. Хэн нашла ее в почти пустой гостиной — закрыв лицо руками, она сидела в соломенном плетеном кресле.
— Успокойся, мамочка! — весело закричала Хэн, думая, что мать горюет из-за украденной мебели. — Мы знаем, кто воры. Плюшевое кресло у Эдди Грогана, мы сами видели наше кресло в его тележке!
— И еще... и еще... — захлебываясь, твердил Том.
— Смизерсы взяли шифоньер и стулья, — докончил за него Тедди.
Розамунда-Мэри отняла руки от лица. Слабая улыбка промелькнула в ее глазах, уголки губ дрогнули. Она взглянула по очереди на всех троих, словно не зная, что им сказать.
В дверях позади мальчиков появилась Джесси.
— Мисс Хэн, идите кушать, — сказала она резко. — Ну, живо!
— Мама, я пойду к мистеру Долану, он сразу заставит Грогана и Смизерса отдать наши вещи, — одним духом выпалила Хэн.
— Хэн, милая, да их вовсе не украли, — сказала Розамунда-Мэри. — Мы... мы их продали. Сегодня здесь было то, что называется аукционом.
Хэн, ничего не понимая, смотрела на мать; мальчики тоже стояли молча и только таращили глаза. Джесси выпроводила их из комнаты.
— Идемте, какао остынет, — сказала она, — и провалиться мне на этом месте, если я стану его разогревать!
Хэн не двигалась с места, продолжая глядеть на мать: она понимала одно — мать зачем-то отдала чужим кресло и шифоньер, вещи, свято оберегаемые и любимые в семье.
— Ты правда отдала им кресло? — все еще не веря, спросила она.
Розамунда-Мэри кивнула; она не стала объяснять разницу между «отдала» и «продала» и причины, сделавшие продажу кресла неизбежной.
А Хэн уже представляла себе, как толстые Грогановы отпрыски с широкими веснушчатыми физиономиями и вечно сопливыми носами, которых она всегда недолюбливала, резвятся вокруг малинового плюшевого кресла; и, очень может быть, даже сидят, развалившись, на вышитых страстоцветах. Если бы ей самой хоть раз довелось посидеть в этом священном кресле, возможно, она терзалась бы меньше. Но она никогда не сидела в кресле и Тедди тоже, только Тому как-то раз позволили посидеть в нем после болезни, желая чем-нибудь его побаловать.
— Зачем ты это сделала? — возмущенно крикнула она матери. — Ведь это же наше лучшее кресло!
— Ах, Хэн! — воскликнула мать, удивленная ее яростью.
— Не хочу, чтоб оно досталось Гроганам! — И Хэн горько заплакала. — Не хочу, чтоб его продавали! Хочу, чтоб оно было наше!
— Хэн, милая, — со вздохом сказала Розамунда-Мэри, раздраженно и устало отбрасывая назад выбившуюся прядь. — Мне тоже не хотелось, чтоб оно досталось Гроганам. Не мучь меня, мне и без того тяжко!»
Вот так это все и началось.
А потом, через несколько дней, рассердясь на меня за какую-то шалость, мама вспылила: «Ты что, не видишь, как мы с отцом расстроены? Нам скоро придется уехать отсюда. Отец потерял работу. Хотя ни в чем не провинился... У нас нет денег... Нам даже жить негде...»
Продолжение этой сцены описано в «Буйном детстве Хэн».
«И, потеряв власть над собой, она разрыдалась, жалобно, по-ребячьи. Хэн растерянно смотрела на мать. Сейчас, стоя перед плачущей Розамундой-Мэри, она вдруг почувствовала себя совсем взрослой. Никогда еще мать не была ей так дорога, все ее существо — лицо, мягкие темные волосы, чуть тронутые серебром.
Хэн обняла Розамунду-Мэри.
— Не плачь! — попросила она.
Она не могла видеть слезы матери. Ей было мучительно больно, как от сильного ушиба.
Розамунда-Мэри подняла на нее скорбные глаза.
— Хэн, милая, постарайся быть хорошей девочкой, ладно? — сказала она с мольбой. — Постарайся не огорчать нас, ведь и без того тяжело. Пока мы вместе... нам ничего не страшно... О Хэн, только бы папа был здоров...»
Так мое детство разом распалось на куски — словно бабочка вылетела из кокона. Помню, потрясенная мамиными словами, я убежала в лес. Я лишь смутно понимала причину ее горя; для отца потерять работу и остаться без денег было страшной трагедией. Я чувствовала, что как-то должна помочь им. Но как? В отчаянии я поняла, что пока бессильна. Я еще слишком мала. Оставалось одно — поскорее вырасти и побольше узнать, только тогда я смогу зарабатывать деньги, чтобы помочь маме и отцу.
Дровосек из «Буйного детства Хэн» — это несколько идеализированный образ старика, который обычно колол нам дрова.
На самом деле он мало повлиял на перемену, произошедшую во мне. Я дошла до всего своим умом. В тот вечер я возвратилась домой с чувством, что настала и мне пора вступить в огромный таинственный мир взрослых и принять на свои плечи положенную мне долю трудов и горестей.
6
Когда мы вернулись в Викторию, дядя Слингсби, муж тети Хэн, на время отдал нам пустующий дом.
Это было мрачное, уродливое строение из бурого кирпича. Окно в выступе одной из стен выглядело наподобие расплющенного носа. Сада не было, только заросшая сорняками лужайка перед домом да узкий задний двор с покосившимся забором.
Что и говорить, это место было совсем не похоже на усадьбу близ Лонсестона, где у подножия холма текла извилистая речка, а из окон открывался вид на голубые, кое-где покрытые снежными шапками горы, где был прекрасный дикий парк, плодовый сад и лужайки; а сколько волнующих приключений пережили мы с братьями, рыская по лесистым холмам вокруг усадьбы!
После перемены, произошедшей во мне, все казалось мне особенно непривычным в этой новой жизни.
Неприятности, начавшиеся на Тасмании, казалось, множились и становились все тягостней. Теперь в доме никогда не было слышно маминого пения, у отца вид был больной и подавленный. Очень долго он не ходил по утрам на службу. Он так измучился, говорила мама, что не спал по ночам. Мама боялась даже, как бы он снова не довел себя до нервного расстройства.
Помню, я стала замечать, что мама засиживается допоздна за шитьем каких-то детских одежек с оборочками. Но они предназначались не мне и не сестренке. Как оказалось, мама шила их на продажу. А иногда она целые дни рисовала карандашом или кисточкой, оформляя почетные адреса, которые потом преподносили именитым гражданам города. От случая к случаю мама получала заказы на такие адреса.
Бывало, приходил булочник, а мама не могла заплатить по счету: тогда она высылала к нему меня, и я передавала ее обещание заплатить на следующей неделе.
Я размышляла, почему булочник так груб, а мама так расстроена. Я смутно догадывалась, что все неприятности происходят оттого, что отец без работы и маме нечем платить мяснику и молочнику, которые, вооружившись счетами, осаждали наш дом.
Мы теперь снова жили неподалеку от бабушки, и наверняка кое-кто из родных помогал маме продержаться в это тяжелое время. Но бабушка и сама получала очень скромный доход, за ней присматривала тетя Крис. Они жили «бедно, но благородно». Тетя Лил давала уроки музыки.
Только тетя Хэн была по-настоящему состоятельна, но муж ее слыл человеком прижимистым. Вероятно, ему поневоле приходилось быть таким, имея на руках целый выводок подрастающих сыновей и дочерей. Я знала, что иногда мамина крестная, тетя Сара, как говорил отец, «совала ей потихоньку соверен-другой». Необходимость принимать эту милостыню приводила отца в ярость, унижала его. Он без конца упрекал себя в том, что по его вине мама оказалась в таком бедственном положении. А она не могла не видеть, как он мучится и винит себя во всем. И начинались споры, тихие, надрывающие душу