Диверсант — страница 43 из 62

И — молчок на бесконечные годы, ибо все, отряженные за Халязиным, в земле сырой. Такую благодатную весть внушили мы начальству.

А потом покинули благополучно унылый городишко этот, скитались по генерал-губернаторству, нигде не задерживаясь. Калтыгин мрачнел с каждым днем. Наконец, Вилли произнес:

— Ну, пора расставаться. Мне — в родную страну. А вам я не рекомендую возвращаться в СССР.

Часом раньше он отвел меня в сторону:

— Война кончится через полгода, так я угадываю. Уверен, что ты останешься в живых. Запомни два моих адреса, берлинский и кельнский. Это — раз.

Я запомнил.

— Во-вторых, где встретимся после войны? Какое место обязательно не будет разрушено? Мне понадобится три года, чтоб без опаски приехать в Москву. Предлагаю дату: 18 мая 1948 года. А где? Уверен, народ не перестанет любить футбол. Стадион «Динамо» даже Сталин не осмелится снести под строительство собственного памятника. А в самом стадионе есть — и я там бывал разок — ресторан. Понял?.. Итак, 18 мая 1948 года. Или двумя сутками позже. Я не смогу прибыть — так пришлю верного человека. В-третьих, забудем о том, что… Сам понимаешь.

Мы-то понимали. Вилли прикарманил немалые деньги в стойкой валюте, подсунув потсдамскому другу фальшивые фунты, а я узнал, где спрятан архив безвестно сгинувшего Халязина, и перепрятал все его бумаги.

Еще два или три месяца болтались мы в немецком тылу, пока неожиданно для себя не оказались в прифронтовой полосе наступающих советских войск. Что ждет нас — знали доподлинно, точнее — догадывались с почти стопроцентной уверенностью. Правда, мы значились в нашей армии под дюжиной фамилий, причем самых распространенных, но в том-то и дело, что снабдили нас и самыми настоящими что ни на есть удостоверениями личности: капитан Калтыгин, старшие лейтенанты Бобриков и Филатов.

Пишу со стыдом, но от правды не уйти: мы оказались дезертирами. Наступила, к счастью, пора везения, удалось найти Круглова.

Он и включил нас в свою команду, поручив охранять имение — почти на границе с Восточной Пруссией.

В имении этом мы подвели итоги войны.

В весьма скупом изложении операции наши заключались в следующем. В самой Германии и вообще в Европе жили, работали и служили нужные нашему московскому хозяину люди. Облегчая им существование, хозяин поручал нам дела, которые вроде бы никак не связаны были с бытием опекаемых им людей, но в сложной маневренной борьбе способствовали продвижению их по служебной лестнице, дезавуировали кого-либо из тех, кто вставал на пути этих людей, или просто вносили элемент случайности, расстраивая налаженные связи, отношения, сталкивая интересы ведомств, осуществлявших те же функции, что и гестапо; мы выступали то в роли мистической силы, уносящей с собою в неизвестность какого-либо немца, то, наоборот, к следам, оставленным на месте происшествия, прикрепляли малозаметные и потому обращавшие на себя внимание этикетки. А то и просто выкрадывали человека и отпускали его, потомив в лесу час, два, сутки. Или нападали на зазевавшийся патруль, устраняли глупых, а самого умного и памятливого допрашивали по вопроснику, специально разработанному хозяином, давая затем возможность плененному бежать. И так далее. Игра захлестывала организаторов ее, ставки, как во всякой игре, удваивались, в ход шло блефование, иногда для дезориентации своя мелочь сбрасывалась или шла под козырь противника. И крапленые карты бывали, и по-шулерски тасовали их, и в рукав прятали; за долгие годы соперничества не за зеленым сукном у противников выработались правила поведения и обхождения, бесконечность взаимных расчетов уничтожала мысль о долгах.

Ко всему неясному и нечеткому, что написано, добавлю самое существенное: в карты играли не господа, а лакеи, и не в гостиной, а в буфетной, нешумливо.

Немалую часть войны мы занимались устройством своих мелких бытовых дел, отвоевывали свои законные права, если в годину войны можно вообще говорить о правах. Правда, нам полагался — после каждой операции — отпуск не то два месяца, не то две недели. (Споры о сем шли еще на спецкурсах.) Водка полагалась — а ее недодавали или недоливали. Паек нам то урезали, то отменяли вообще, то переводили на норму, о которой не слышали интенданты. Из-за неразберихи и воровства штабных служб мы то щеголяли в шелковом немецком белье, то рвали на портянки нательные рубашки. Деньги, всегда необходимые, нам тоже почему-то не выдавали, приходилось поэтому завышать в отчетах свои расходы за линией фронта…

Глава 35

Деревня, где скучал Евгений… — Как отомстить Берлину? — Ляйпцигерштрассе все ближе и ближе… — Жестокая расправа, трепещи, Германия!

Трехэтажный особняк, громадный сад (пора цветения вишен еще не настала), все бы хорошо, но — запах: уже до нас побывавшие в хоромах артиллеристы невзлюбили почему-то второй этаж, весь занятый библиотекой, и повадились со зла ходить туда по большой нужде. Возможно, они боялись, так я поначалу думал, ночью покидать дом и идти в сортир на дворе. Вскоре, однако, обнаружилось, что сортир как раз на том же втором этаже. Или они желудком маялись?

Прислуга давно разбежалась. Под конвоем привели из деревни несколько ахающих крестьянок, я заставил их выгрести экскременты артиллеристов, которые заодно умудрились часть библиотеки сжечь. Что делать с домом на Ляйпцигерштрассе — было нам известно, первым пунктом программы вписали поголовное изнасилование, и, поскольку это меня несколько шокировало, Алеша нашел мудрые сочинения, которые оправдывали газон перед домом и полуголых женщин, готовых отдаться; они лежат на траве, задрав ноги, и хором исполняют «Хорст Вессель» в ожидании своей очереди. Все первоисточники свидетельствовали: «Победителю принадлежит трофей!» — повелось это с Древней Греции. Законное солдатское право насиловать культивировалось в Риме, в Столетней войне, при королях Эдуардах и Георге. Веселое оживление Алеши вызвали относящиеся к 1917 году строчки Арнольда Тойнби: «От Льежа до Лувэна немцы прорезали коридор террора. Дома были сожжены дотла, деревни разграблены, гражданское население заколото штыками, женщины изнасилованы».

— Так и надо! Так и будет! Коллективное сознательно-бессознательное Я!

Теперь, когда можно было в библиотеке не затыкать нос, я нашел и прочитал не попавшее в школьные программы сочинение о молодом Вертере, что возбудило много интересных мыслей. Разве не сближены любовь и смерть? Разве тот самый половой акт, повелеваемый неземными силами, не есть подобие смерти? Неспроста он для меня при первом же применении подобен был падению вниз без парашюта. В той же библиотеке я нашел более точное подтверждение этой теории. Некий ученый (фамилию забыл) подвел итог многовековых наблюдений за некоторыми существами и установил: они погибают после того, как дали жизнь потомству. А то, что мужчина и женщина после полового акта все-таки продолжают жить, так это подлая проделка Природы. Но — Гете. Я ведь напоролся на фолиант, посвященный ему, и узнал, к великому удивлению, о существовании города Вецлара на Лане, о приезде туда сто семьдесят три года назад молодого Иоганна Вольфганга, лиценциата права, падкого на женщин и склонного преувеличивать их достоинства. Здесь он познакомился с Шарлоттой Буфф и Иоганном Кристианом Кестнером, который отличался не падкостью, а добропорядочностью. Мутный роман с Шарлоттой, мельтешение жениха и нравы города вылились в написание произведения, известного как «Страдания молодого Вертера».

Примерно так повествовал фолиант. А ведь я ранее думал, что «страдания молодого Вертера» — это что-то вроде немецкой прибаутки.

Хорошо жилось, дважды приезжал Круглов, вносил спокойствие в душу чем-то страдающего Калтыгина. Рояль был, аккордеон, почему-то не уворованный. Я музицировал, вместе с Алешей строя планы мести городу Берлину, кольцо вокруг которого уже сомкнулось. Два фронта, 4-й Белорусский и 1-й Украинский, пробивали нам с Алешей дорогу на Ляйпцигерштрассе.

Чем ближе становился момент краха Великой Германии, тем в большую неразбериху впадали штабы победителей. По телефону никого не найти, по дорогам не проехать, везде указатели — на Берлин! Однако куда какая дорога идет — ни словечка. Бомбить вроде бы некого, а в небе — самолетов рои. В восточную часть Германии хлынули несметные орды. От скрежета танков ломило голову. Имение мы покинули, передав его кругловским ребятам. Мы стали вольными стрелками, птицами без гнезда. Кругом свои, русские, родная армия, а нам казалось: лишние, бесприютные. Калтыгин к тому же — это было для нас удивительно — постарел, голова его от темени к затылку поседела, чуб не казался уже лихим, брови стали резко выделяться кустистостью и шириною, щеки впали, лицо осунулось, дух, конечно, был сломлен. Калтыгин без начальства и баб вообще впадал в уныние и, когда мелькнул в потоке машин «Форд» со знакомой буфетчицей, торопливо простился с нами, что-то крикнув издали, и был таков. Все возвращались на родину, и — не с пустыми руками, были и такие, что катили на легковушках, многие толкали перед собою тележки с приобретенным скарбом. (Григорий Иванович сплюнул бы: «Кулачье — оно и есть кулачье! Нет бы скорей за мирный труд…») Однажды встретились две ничуть не похудевшие в немецкой неволе бабенки, восседали они на телеге с хорошо откормленным конем, везли в колхоз утянутое веревками и брезентом добро. Что уж совсем удивительно, спать с нами они отказались, объяснив просто: «Да девушки мы еще… Немцы жалели, теперь вы пожалейте…» Врут они или не врут — не проверишь.

Алеша приходил во все большее возбуждение: Ляйпцигерштрассе близилась. Мы отобрали замызганный драндулет у вдребезги веселых и пьяных солдат, в разбитом немецком штабном автобусе нашли приемник и не слезали с Москвы, в Берлин решили въезжать со стороны Потсдама, местность была Алеше хорошо знакома, ночь провели на оставленной в панике вилле близ Ванзее. Такого количества войск свет еще, наверное, не видывал, обленившиеся солдаты ни строем, ни кучками ходить не желали, цеплялись к «Студебеккерам», залезали на танки, садились на передки артиллерийских установок. До мира оставалась неделя, может, чуть больше, все ждали день и час победы и боялись почему-то этого дня победы, никому не представлялся мир без войны.