В камере Робера минуты текли, как часы, часы – как дни. От былой решимости, от самоуважения не осталось и следа. Он чувствовал себя жалким, изувеченным зверем. Католическая вера не позволяла ему пойти путем Броссолетта, но ведь, размышлял Робер, всего несколько фраз – и на губах у немцев заиграет улыбка. А там, глядишь, и ворота тюрьмы распахнутся. Тогда он сможет восстановить силы, а после вернуться к прежней беззаботной жизни. Коротать вечера у камина в Вильнёве, задумчиво глядя на тлеющие угли и на родовой герб. Многие поколения Ларошфуко толковали его как негласное дозволение жить в свое удовольствие, вкушать все мыслимые радости бытия. Недаром фамильный девиз гласил: «C'est mon plaisir», «Мне в радость». В атмосфере легкомыслия и вседозволенности кому будет дело до его тайн, до его подноготной?
Впрочем, и герб, и сам девиз «Мне в радость» имели второй, потаенный смысл. Когда-то, несколько поколений назад, род Ларошфуко разделился на четыре ветви. Робер происходил из старшей, герцогской линии. Герцоги верой и правдой служили французской короне, и фраза «Мне в радость» обретала новый смысл: «Мне в радость служить королю». То есть всецело отдавать себя Франции.
Стремление быть достойным семьи и служить Франции привело Робера в ряды Сопротивления. Но теперь он понимал: семейную славу можно почтить и другим путем – храня молчание в застенках Осера.
Февраль сменился мартом. Робер томился в неволе четвертый месяц – мало кто из узников выдерживал хотя бы половину этого срока. Отросшая борода недвусмысленно намекала, сколько времени прошло, и Ларошфуко твердо решил идти наперекор немцам до конца. Теперь на допросах нацисты выглядели растерянными и явно нервничали. Робер начал понимать: в попытках сломить его дух палачи лишь теряют самообладание. «С каждым часом молчания, отвоеванным у приспешников доктора Хааса, – писал Семпрун, – росла моя уверенность: этот мир – мой дом». Ларошфуко донес до Хааса эту извечную истину: есть идеалы, которые сильнее палачей и пыток. И вера в них помогает глядеть в лицо смерти. В начале 1944-го для подобной веры требовалась недюжинная сила духа. И Робер не собирался предавать тех, в ком она еще теплилась.
«Опыт допросов с пристрастием – это не только проклятое одиночество мук, – напишет потом Семпрун. – Это еще и чувство товарищества. Молчание, за которое мы цепляемся, сжав зубы, молчание, которым мы пытаемся спасаться, мысленно представляя собственное истерзанное тело, – оно наполнено голосами и жизнями тех, кого мы защищаем и кто дает нам силы держаться… Это сосуществование, и даже возможная смерть любого из нас питает жизнь».
Немцам пора было решать, что делать с Ларошфуко. Однажды охранники вывели Робера из Осера и за три минуты домчали до городского Дворца правосудия. Некогда здесь располагалось аббатство, но в XIX в. его перестроили под здание суда. Фасад подпирали высокие греческие колонны, а по бокам тянулись ряды окон с полукруглыми арками. Конвоиры втолкнули Робера внутрь. Оказавшись в пышном зале с лепными потолками и позолоченными стенами, юноша увидел нацистский трибунал, восседающий под хрустальной люстрой, которая сияла в лучах дневного света. Здесь Ларошфуко предстояло узнать свою участь. На судейских креслах расположились нацисты: офицер, унтер-офицер и председатель трибунала – сам доктор Карл Хаас, скаливший в усмешке золотые зубы[43]. Защищать Робера вызвался некий Рибен, председатель коллегии адвокатов Осера. Увы, немцы не дали ему и рта раскрыть. За считаные минуты (обычно трибунал решал судьбу подсудимых именно так – одним махом) Ларошфуко признали виновным в диверсиях и хранении оружия. И приговорили к расстрелу.
Когда кого-то из обитателей блока B вызывали в трибунал, известие об этом облетало тюрьму со скоростью лесного пожара. Сокамерник Робера Жан Леже вспоминал, как редко в блоке воцарялась тишина. Днем арестанты оживленно болтали, ночью шепотом беседовали о продолжении борьбы. Безмолвие опускалось разве что в миг, когда кто-то возвращался после суда. Леже рассказывал, как незадолго до вынесения приговора Ларошфуко в общую камеру вернулись два брата. Все напряженно ждали вердикта. Наконец кто-то из узников не выдержал: «Ну? Что там?»
«Смертная казнь. Обоим», – глухо обронил один из братьев. До самого вечера никто не произнес ни слова.
Без сомнения, Ларошфуко тоже встретили гробовым молчанием.
Робера перевели в другую камеру, предназначенную для смертников. Казнь назначили на 20 марта, 8:00. В день экзекуции, спозаранку, к приговоренному прислали немецкого капеллана – совершить последние обряды. Ларошфуко горько усмехнулся про себя: и надо же было корпеть над немецким в Зальцбурге, чтобы теперь не понять из напутствий священника ни единого слова!
Глава 11
Без пяти восемь два конвоира вывели Ларошфуко из блока B и подтолкнули к кузову поджидавшего грузовика. «Садись на гроб!» – скомандовали ему. Робер приметил в кузове еще один – и тут появился другой заключенный. Охранники и ему велели сесть на крышку того самого гроба, куда вскоре уложат его самого. Приговоренные не были знакомы, да и какой теперь смысл представляться? Конвоиры с грозно чернеющими стволами винтовок запрыгнули в кузов следом. Мотор взревел, красные ворота тюрьмы, четыре месяца назад захлопнувшиеся за спиной Ларошфуко, нехотя разошлись, выпуская грузовик.
Грузовик притормозил перед выездом на Национальное шоссе, главную дорогу, которая начиналась сразу же за тюрьмой. Левая дорога вела на север, в Париж. Однако шофер крутанул руль вправо и направился на юг, вглубь сельской глуши департамента Йонна. Путь лежал по разбитым проселочным дорогам – каждая была еще более узкой и ухабистой, чем предыдущая. За бескрайними пшеничными полями потянулись редкие перелески. Развилка – и грузовик, еще раз свернув направо, ввинтился в узкую тропинку между густыми зарослями, которая наконец уперлась в поляну: три дерева, изрешеченные пулевыми отверстиями. Здесь Роберу прикажут встать и велят смотреть вдаль. Расстрельная команда будет прицеливаться, а он – наблюдать, как зеленеет листва, и слушать, как щебечут птицы. На этом пятачке за время войны были казнены 43 человека.
Когда грузовик только тронулся в последний путь, минуя часовню из бурого камня близ ограды психбольницы, Ларошфуко вдруг пришла в голову одна мысль. Зачем сейчас уступать свою жизнь нацистам? Последние четыре месяца он глушил в себе животный страх, ни за что не желая сдаваться немцам, которые хотели развязать ему язык. Теперь они хотели его смерти. Так с чего ему покорно ложиться в гроб? Взгляд Робера скользнул по мелькавшей под колесами дороге – и тут он заметил единственный прокол нацистов. Немцы так толком и не разузнали, кто он такой. И не подозревали, что Ларошфуко обучен калечить и убивать. Робер опустил взгляд на запястья. Наручников на них не было.
Конвоиры держали автоматы на коленях. Что ж, подумал Робер, если побег сорвется, то он хотя бы умрет так, как жил, – сражаясь. Он скосил глаза на второго смертника, который явно почуял исходившее от Ларошфуко напряжение. «Даже если меня пристрелят, – шепнул Робер товарищу по несчастью, – пусть лучше сразу. Я пошел!»
Узник изумленно уставился на него. На улицах почти не было машин, грузовик катил быстро. Конвоиры либо не знали французского, либо не расслышали перешептываний за шумом ветра. Никто из них даже не шелохнулся.
– Ты спятил, – выдохнул второй смертник. – Ничего не выйдет!
В следующий миг Ларошфуко бросился на охранника справа, сшиб его с ног и, сиганув из кузова, перекатом ушел в траву – в точности как учили в Англии. Вскочив на ноги, он помчался прочь. Сзади неслась возмущенная ругань, а затем – еще более громкие выстрелы из винтовок. Первые пули просвистели мимо, и, оглянувшись, краем глаза Ларошфуко заметил, как водитель, перепугавшись стрельбы, в панике ударил по тормозам. Грузовик встал как вкопанный, а конвоиры впечатались головами в кабину.
Робер петлял с улицы на улицу, наугад сворачивая то вправо, то влево. Осер был ему незнаком: четыре последних месяца он провел в одиночке блока В. Оставалось одно – мчаться вперед, не разбирая дороги, из последних сил. Бежать, пока гудят измученные ноги и горят от недостатка кислорода легкие. Одна из улочек вывела Ларошфуко на авеню Виктора Гюго. И надо же – прямо перед беглецом выросла мрачная охраняемая вилла, увешанная флагами со свастикой: логово СД.
Робер застыл. Бежать со всех ног в обратную сторону? Но не привлечет ли это еще больше внимания, чем попытка пройти мимо вражеского штаба с невозмутимым видом? Вдруг его уже заметили из окон? И где носит грузовик?
Ларошфуко решил продолжить путь, хотя сердце бешено колотилось о ребра. Он шел как ни в чем не бывало – насколько это было возможно для приговоренного к казни беглеца. Поравнявшись со зданием, он приметил припаркованный неподалеку «ситроен» с вымпелами со свастикой на капоте и заглянул в салон. Ключ торчал в замке зажигания! Ларошфуко огляделся. В 30 шагах от машины расхаживал шофер, поджидая кого-то из здания СД. И тут Робер различил отдаленные крики. Грузовик!
Действовать нужно было немедля. Решившись, Ларошфуко метнулся к «ситроену», рывком распахнул дверцу и плюхнулся на сиденье. Заведенный мотор взревел, и автомобиль сорвался с места прежде, чем ошарашенный шофер успел что-либо предпринять. В зеркале заднего вида Робер увидел, как немец выхватил из кармана пальто пистолет и дважды выстрелил вдогонку. Поздно! Беглец уже скрылся из вида, и лишь флаги со свастикой полоскались на ветру.
Вновь петляя по улочкам Осера, Ларошфуко высматривал указатель на выезд из города. Есть! Стрелка на Париж! Это и было Национальное шоссе. Пролетая мимо мрачных стен ставшей привычной тюрьмы, Робер вдавил педаль газа в пол.
Секунды превращались в минуты, пустынное шоссе стелилось под колеса, а погони все не было. Неужели удалось? Ларошфуко не помнил, когда в последний раз чувствовал себя настолько живым! Время шло, и