Диво — страница 129 из 146

едой, глубоко убеждены в ее высоких качествах. Они не нуждаются в том, чтобы играть чью бы то ни было роль, никакие внешние принуждения не толкают их к этому. Они остаются собой даже в уступчивости. И если Ярослав допустил ромеев на какое-то время в Киев, то всячески противился он распространению их влияния на другие города; если следом за своим отцом подчас жестоко боролся с богами старыми ради бога нового, то одновременно помнил и о необходимости сохранения старинных обычаев, ибо ни один мудрый властелин не должен стремиться к искоренению всех местных обычаев, отличий и склонностей: ведь они господствуют над людьми сильнее, чем самая могущественная власть.

Наверное, никто не понимал князя. Удивлялись, что пустил он ромеев в Киев, никого, кажется, не увлекало намерение Ярослава превратить Киев в новый Константинополь. Чужой бог, чужие слова среди безбрежного моря певучего родного языка — зачем все это?

Даже на печатях Ярослава, где стояли некогда, еще из Новгорода, слова русские, теперь было написано по-гречески: «Господи, помоги рабу твоему Георгию-архонту». Уже и не князь — архонт? Зачем же так?

Потянули от греков на Русь бессмысленную одежду: хламиды, лоры, гранацы. Везли паволоки, влаттии, фофудии, за кусок ткани иной раз погибали десятки людей, пока довозили ее до Киева. А зачем? Все эти одежды возникли в теплых краях и не годились для морозов и холодов русских, но князья почему-то потянулись к этим одеждам, — быть может, любо было их сердцу все то, что шло от могущества ромейских императоров? Быть может, надеялись вместе с этими нарядами перенять и величие? А может, вычитал обо всем этом князь Ярослав в книгах? Ибо страшно суесловие, всегда найдутся велеречивые умельцы убедить и самую гордую выю незаметно заставят согнуться в поклоне перед чужим.

Так, видно, думали о Ярославе, да совсем иначе сам он думал о себе. Знал, что никто ему не поможет, не верил никому, замкнулся в своем упорстве даже перед самыми близкими, ибо жизнь научила его, что все люди в конечном счете — враги между собою. Никогда не забывал своей первой ночи с княгиней Ириной, помнилась ему и Шуйца, мог бы пересчитать вот так сотни, казалось бы, людей самых близких, но была всегда межа, за которую ступить не удавалось. Человеческую разобщенность не в силах был одолеть даже во взаимоотношениях с женой, он смирился с этим и теперь действовал, полагаясь исключительно на собственные силы и на собственный рассудок. Никто никогда не должен знать, что князь скажет завтра, какое слово будет произнесено им после уже сказанного.

Ярослав смотрел на митрополита, его забавляло ослиное упорство Феопемпта, князь смеялся в душе над тем, как обманул ромея при закладке церкви, пообещал ему не вмешиваться во внутреннее убранство, наслаждался в предчувствии нового поражения этого старика, чуждого, начисто ненужного в этой земле человека.

Были приглашены все мастера и художники, они принесли греческие книги и свитки, на которых показано было, как сделана была та или иная церковь в Византии; все стояли вдоль стен, сидели только князь и митрополит, говорить разрешалось тоже лишь князю и митрополиту, так, будто дальнейшая судьба собора зависела не от умения и рук молчаливых людей, подпиравших плечами стены, а от наставлений и решений двух мужей в дорогой одежде.

Митрополит направлял на князя свой узкий, будто рыбья кость, нос, говорил быстро, давился словами, захлёбывался, он обеспокоен был прежде всего тем, чтобы выговориться; с тупым упрямством фанатика, которого долгие годы отучивали думать, Феопемпт снова бормотал о патриархе Фотии, о его наставлениях и повелениях, в надоедливых ссылках на церковные авторитеты улавливалось не столько упрямство митрополита, сколько растерянность; он не знал, как заполнить огромный внутренний простор собора, его пугала необычность и многообразность внутренней части церкви, точно так же как и наружной; привыкший к расписыванию обычного храма, где все сосредоточивается в серединном нефе, византиец плохо представлял теперь, как применить канонические картины из истории Христа к многочисленным притворам, к переходам, к неестественной, почти мистической подвижности внутреннего пространства сооружаемой неистовыми зодчими киевской церкви; в то же время он не хотел уступать хотя бы один лоскут свободного места, опасаясь, что непокорный Сивоок сразу же воспользуется этим для того, чтобы нарисовать там что-нибудь языческое.

— Церкви нужны смиренные, — бормотал митрополит, — смиренные, смиренные…

— А державе еще и даровитые, — добавил Ярослав, наслаждаясь растерянностью Феопемпта.

— В церкви святой Софии в Константинополе есть надпись, которая читается одинаково и обычно и сзаду наперед: «Нифон аномимата ми монан офин» — «Омойте не только тело ваше, но омойтесь также от ваших грехов». Такое кругообразие необходимо и в росписях на священные темы.

— «Ясарак усон втееми ясак», — вдруг высунулся из-за художников шут Бурмака, с нахальным хохотом прерывая митрополита. — Звучит вроде бы по-ромейски, а если наоборот читать, получается: «Кася имеет в носу карася». Го-го!

Князь махнул рукой, приказывая шуту исчезнуть, но торжественность минуты уже была испорчена, митрополит застыл с раскрытым ртом, глаза его заслезились, теперь он особенно был похож на человека в предсмертной агонии. «Одной ногой стоит в могиле, а за свое держится крепко», — подумал Ярослав.

Наконец Феопемпт очнулся от оцепенения, заговорил снова. В храмах византийских богатство мусий гармонически сочетается с блеском мраморов карийских, родосских, итальянских, без мрамора не обойтись и тут.

— Мешкотно, — сказал князь, — в такую даль возить камень — мешкотно и невыгодно.

— Имею весть, что уже везут для храма две мраморные колонны. Митрополит самодовольно задвигался на лавке. — Греческие купцы везут для твоего храма белые и высокие колонны, а еще — корст мраморный с узорами македонскими.

— Рановато возжелали укладывать меня в корст, — хмыкнул Ярослав, — я еще не собираюсь переселяться к отцу небесному, должен пожить для его славы и могущества. А чтобы колонны твоих купцов ромейских зря не пропадали, мы поставим их возле храма, — так оно и будет. Внутри же обойдемся нашим камнем и росписями.

— Не хватит мусии на весь храм — займем лишь средину, а по бокам оставим так. — Митрополит жевал тонкими губами. — Будут голые стены.

— Непривычен наш народ к голым стенам, — возразил Ярослав, — святое место не должно отпугивать. Святыня суть то, что людей объединяет, собирает воедино. Как же мы соберем их голыми стенами?

Князь обращался уже не к митрополиту — слова его направлены были, кажется, к Сивооку, молчаливому и хмурому, еще и до сих пор потрясенному неутешным горем от гибели Иссы. Феопемпт и разгневался, и испугался княжеского невнимания, он тотчас же перехватил нить разговора, подозвал к себе Мищилу и двух антропосов, они развернули свитки на полу между князем и митрополитом. На пергаментах были изображены украшения константинопольской придворной церкви Феотокос Фарос, той самой, что была освящена патриархом Фотием и служила образцом для нескольких поколений художников, которые должны были возвеличивать своим трудом бога.

В самой верхней части подкупольного свода в большом кольце сверкало разноцветной мусией изображение Христа Вседержителя, или Пантократора по-гречески. Правой рукой Пантократор благословляет собранный внизу люд, а в левой держит закрытую книгу Нового завета, которую откроет в день Страшного суда. «Небо служит мне троном, и земля — подножье для ног моих».

Пантократора подпирает небесная стража из четырех архангелов Гавриила, Михаила, Рафаила и Уриеля. Архангелы одеты в далматики, поверх далматиков — золотые лоры. В руках у архангелов — сферы и лабары. На лабарах трижды выписано слово «агеос», то есть святой.

На огромной вогнутой поверхности конхи главной апсиды — изображение Марии, молящейся за род людской. Всеславная, быстрая на помощь всем христианам. Она — превыше небес. В ней и мудрость, и защита, она словно бы небесный град, из которого вышел Христос на борение и смерть за род людской, она — и церковь земная, она — все. А над нею Деисус: Мария и Иван Предтеча обращаются к Христу с молитвой за всех сущих.

Далее идет церковь земная. В простенках между окнами барабана апостолы, в парусах — сидячие евангелисты. Под Орантой — евхаристия. Шесть апостолов с одной стороны и шесть с другой направляются к престолу, к дважды представленному Христу за причастием, Христу с двух сторон престола прислуживают два ангела с рипидами в руках. Христос один раз преподает хлеб («се тело мое»), другой — чашу с вином («се кровь моя»).

Иоанн Дамаскин утверждал, что вся церковь стоит на крови мучеников. Поэтому на подпружных арках располагалось сорок медальонов с изображениями сорока севастийских мучеников, которые погибли в Севасте при императоре Лицинии. В Цезарее впоследствии была сооружена церковь в их честь, император Феодосий часть мощей великомучеников перенес в Константинополь, а Василий Первый построил для сохранения мощей храм. Уже один лишь перечень имен мучеников весьма обременителен: Ангий, Акакий, Александр, Аэтий, Валерий, Вивиан, Гаий, Горгоний, Саномий, Екдикий, Иоанн, Ираклий, Кандид, Ксандрий, Лисимах, Леонтий, Мелитон, Приск, Сакердон, Севериан, Сисинний, Смарагд, Феодул, Флавий, Худион, — и так вплоть до сорока!

А нужно же было для каждого подобрать цвет туники и хламиды, по возможности позаботиться, чтобы усатый сердитый Аэтий не был похож на удивленного юного Екдикия, а седоглавого Ангия чтобы не спутать с довольно-таки глуповатым Северианом, добродушный же старенький Иоанн, имея точно такую же заостренную бороду, как и Худион, не должен был повторять выражением своего лица жестокость и презрительность Худиона.

Нижний пояс апсиды отводился под святительский чин: отцы церкви Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, Григорий Нисский, Григорий Чудотворец, великомученики архидиаконы Стефан и Лаврентий, святой Епифаний и папа Климент, как первый христианский покровитель Киева, мощи