— Я должен тебя увидеть, — сказал Борис хрипло, — сегодня же.
— Снова едешь за границу?
— Не в этом дело. Я понял… Но об этом — не по телефону. Мы должны непременно увидеться, и непременно сегодня…
— Я не люблю этого слова.
— Какого слова? — Он растерялся.
— «Непременно». В нем есть что-то неприятное. По крайней мере, для женщины. Возможно, для такой женщины, как я. — Тая, кажется, не могла отрешиться от насмешливости, а может, просто хотела выиграть время в этих рассуждениях о словах. Но что для нее время, когда речь сейчас идет о самом важном для них обоих?
— Тая, где мы увидимся? — почти ультимативно спросил Борис. — Не пытайся отказываться. У меня очень серьезные намерения. Ты даже не можешь себе представить, какие серьезные. Итак: где?
— Ну… — Она заколебалась. — Раз уж ты так настаиваешь… в одиннадцать…
— Хорошо, — тотчас же согласился он.
— Нет, наверное, не выйдет, — быстро сменила она прежнее решение, давай в четырнадцать.
— В четырнадцать. Согласен.
— Манеж знаешь?
— Да.
— Вот там между Манежем и Александровским садом есть остановка. Не помню, троллейбусная, или автобусная, или, быть может, для такси.
— Найду.
— Я буду ждать тебя там.
— Нет, это я буду ждать!
— Не смей, — сказала она, — если ты придешь хотя бы на минуту раньше…
— Я буду точно в четырнадцать…
— Тут ко мне пришли. — Трубка звякнула в неведомой дали. Борис застенчиво улыбнулся своей вдруг онемевшей трубке.
А потом произошло вот что…
Ровно в четырнадцать он шел от Исторического музея по тротуару вдоль высокой железной ограды Александровского сада. С одной стороны было величественное спокойствие Кремля, с другой — гремела тысячами машин Москва, впереди — Борис уже видел ее — одиноко стояла на остановке Тая, в белом платье, тонкая, гибкая, словно девочка; казалось ему, что смеется она, хотя лица ее еще не различал, но, когда подошел ближе, убедился: в самом деле, улыбается. Представил ее лукавые губы, приближенные к его лицу, ее разноцветные глаза, чуть не бежал к Тае, попутно готов был творить молитву в честь тех неведомых сил, которые в многомиллионной Москве, в самом центре, средь бела дня давали возможность двоим встретиться без единого свидетеля, без малейших помех. И именно тогда Борис заметил человека. Их могло тут быть десять, и сто, и тысяча одновременно, потому что такое ведь место и такое время! Был лишь один, это не давало никаких оснований для тревоги, но что-то словно бы ударило Бориса в грудь, какое-то словно бы предчувствие беды ощутил он вдруг, хотя никогда и не верил в предчувствия. Высокий мужчина быстро шел по тротуару прямо на Таю. Откуда он взялся и когда? Белокурый, волосы зачесаны на пробор, красивое, кажется, лицо. Мужчина опережал Бориса. Вроде бы его и не было только что, а теперь вот вынырнул неизвестно откуда и уже приближался к Тае. Сейчас он пройдет мимо нее и пойдет навстречу Отаве, минует его и пойдет дальше, так всегда бывает в большом городе, так должно было случиться и на этот раз.
Однако нет…
Мужчина дошел до Таи, обернулся. Кажется, он намеревается ждать троллейбуса или какого там беса — ну что ж.
Однако нет!
Мужчина не остановился! Он продолжал свое движение, это уже был какой-то кошмар, такого не выдумал бы для Отавы даже самый заклятый враг, мужчина как-то сноровисто повернулся, оказавшись теперь к Борису спиной, подцепил согнутой в локте правой рукой Таину руку и, не останавливаясь, пошел себе снова туда, откуда появился, только теперь уже не один, а забрав с собой Таю, то есть ту женщину, которая ждала его, Бориса Отаву, и к которой торопился он, то есть Борис Отава, — собственно, единственную женщину на свете, которая сумела вырвать Бориса из заколдованного круга одиночества, для того чтобы снова бросить его в одиночество!
Он не мог опомниться. Насилие? Совершено насилие над Таей? Нужно бежать и спасать ее? Хотел бежать следом, хотел… Но те двое шли спокойно и дружно, женщина не вырывалась, не оглядывалась, не призывала на помощь Бориса, хотя знала, что он сзади, видела его только что. Светловолосый мужчина наклонился к ней доверительно, интимно, что-то говорил, задрав голову в смехе. Тая тоже смеялась, Борис видел это по ее спине, это было ужасное зрелище — видеть, как смеется любимая тобой женщина, как смеется… ее спина! Безумие!
Он шел за ними. Понимал, как это позорно и унизительно, однако ничего не мог поделать, шел будто привязанный. Почему-то думал, что они свернут к Боровицким воротам и пойдут в Кремль, и там он их где-нибудь догонит, и… И что?
Но они не свернули, пошли дальше по тротуару, в самый водоворот машин, в бурление Москвы, и этот светловолосый молодой человек снова говорил что-то смешное, а Тая смеялась уже не только спиной, но всем телом, смеялась неудержимо, буйно, не было сил дальше терпеть этот смех. Борис повернулся и ушел в гостиницу.
Он не пытался звонить, не ждал звонка, не хотел ничего знать, не жаждал объяснений. Испокон веков Отавы отличались упорством и твердостью. Даже когда эта твердость ранит собственное сердце.
Свершилось!
И в Киеве не ждал теперь ничего. Студенты разъехались на каникулы. Из посольства сообщили, что с делом Оссендорфера придется подождать до осени, ибо все чиновники убежали к морю и на воды. Отава каждое утро садился за свою привычную работу, писал, рвал написанное, снова писал. Потом шел прогуляться, по Владимирской доходил до Софии, смешивался с группами экскурсантов, прячась за их спинами, слушал привычные голоса экскурсоводов.
— Собор сооружен в эпоху княжения Ярослава Мудрого… Точная дата строительства неизвестна…
Известна, известна… Вскоре станет известной всем. Он докажет это на фактах. Отец жизнь свою отдал, чтобы доказать это, а он…
— …Неизвестны также имена строителей…
Станут известны… Рано или поздно все становится известным на этом свете! Не играет роли, каким образом и кто открывает людям тайны и какой ценой. Где ты бродишь, моя доля?..
— Этот собор относится к ценнейшим памятникам архитектуры…
Не так! Зачем употреблять слово «памятник»? Его нужно называть просто: «Диво». И как родился свыше девятисот лет назад в мыслях Сивоока, и как сооружался, и как украшался, и как продержался единственный во всей Европе с того столетия целый и прекрасный — разве не диво?
Быть может, был иногда жестоким этот собор. Требовал пожертвований не только драгоценностями, но даже человеческими жизнями. Разве профессор Гордей Отава не пожертвовал своей жизнью? Видимо, так нужно.
А потом Борис выходил во двор, в лицо ему било солнце, вдали виднелся собор — белый, добрый, ласковый, в окружении золота и зелени, и все в груди Бориса кричало и протестовало: «Нет, нет, нет! Человек должен жить как человек, а не превращаться в жертву! Нужно жить, как живут все люди!»
Когда уже и не ждал, нашел в почтовом ящике письмо из Москвы.
Она писала:
«Борис!
Все эти дни моя совесть отягощена, будто у плохого врача детских болезней. Тогда получилось так некрасиво и неприятно для тебя. Поверь: это просто случайное совпадение, а не мое сознательное намерение. Я ждала там только тебя. Зачем ждала? Сама не знаю. Возможно, это и к лучшему, что появился именно он. Если уж быть искренней до конца, то скажу, что мы с ним часто назначали свидание на этом месте. Не в тот день. Нет. В тот день я назначила тебе. Клянусь! Но так вышло. Ты подумаешь с негодованием: вертихвостка. Наверное, вообще выбросил меня из головы и из сердца (если я там была). Но будь великодушен. Порадуйся, если и не за Тайку, то просто за еще одного человека, который что-то интересное нашел в жизни. А это не такая уж малость. Нет ничего ужаснее, чем искать и ничего не найти. Помнишь ибсеновского Пер Гюнта? Искал всюду и везде, искал в самом себе, снимал с себя наслоения и случайные маски, как снимают кожуру с луковицы. И ничего. Пустота. Абсолютнейшая пустота. Это самое ужасное. А жизнь сокращается с каждым днем, с каждым произнесенным словом, с каждым брошенным взглядом. Никто не замечает этого так, как женщина. Поверь мне, Борис. Говорю это для тебя, потому что ты считаешь, что жизнь давно уже остановилась, где-то в десятом или одиннадцатом столетии…»
Он читал и невольно ловил себя на мысли, что не углубляется в суть слов, не понимает почти ничего, покамест он просто по-глупому, как-то дико обрадовался самому факту получения письма от Таи, — так должен бы, наверное, радоваться дикий человек красиво оформленной бомбочке со скрытым в ней часовым механизмом, не ведая о том, что бомба эта вскоре разнесет его в куски.
«…Тот человек, которого ти видел (и как хорошо, что ты увидел его и теперь не нужно объяснений!), — композитор. Он понял меня. И как женщину, и как человека. Что он сделал? Ты улыбнешься, услышав, но для меня — это чрезвычайно важно. Он взял все мои рисунки (разумеется те, которые нравятся мне самой) и сделал что-то наподобие музыкальных гравюр из этих рисунков, а потом все это соединил в целостную картину. Получилась оратория на тему моих рисунков, что-то неслыханное, невероятное, все, кто слушал, восторгаются, хвалят. Ты не можешь представить, какое это чудо! Каждый хочет что-то сказать миру. Каждый хочет, чтобы его услышали. Тогда задерживается время — и жизнь становится почти вечной! Ты слышишь, Борис? Вечность — не в твоих соборах, а в каждом из нас, нужно лишь уметь ее обнаружить и добыть. Этот человек…»
Этот человек… этот человек… Наконец Борис заставил себя сосредоточиться, он теперь не просто прочитывал слова — складывал их вместе, формировал из них предложения, — он понял наконец, что это последнее (!) письмо Таи к нему, к тому же, кажется, письмо не с комплиментами, и не с раскаянием, и не с извинениями, а полное обвинений, незаслуженных и жестоких для человека в таком положении, как Отава.
Первым его чувством после того, как стал осознавать содержание этого жестокого письма, было возмущение. Нет, просто какая-то снисходител