Но это, разумеется, мелочи, писателя интересовали, в первую (и, к сожалению, в последнюю) очередь, человеческие, социальные отношения. Однако и в них он чрезвычайно упростил себе задачу, обойдя или не заметив целую кучу по-видимому неразрешимых проблем. Без разрешения которых стабильность невозможна.
Она и невозможна.
К слову сказать, в предисловии к изданию 1946 года Хаксли и сам оценивает свою знаменитую книгу довольно критически: главный дефект книги — Дикарю предлагается лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и безумной жизнью в индейском поселке. Выбор между двумя видами безумия в начале тридцатых казался забавным скептику-эстету, кем называет себя сам Хаксли. Но в 1946-м на развалинах Европы здравомыслие почему-то уже кажется ему достижимым: мир можно устроить по Генри Джорджу, по Кропоткину… Но почему же их идеи не победили раньше?
Принцип Наибольшего Счастья, пишет Хаксли, должен уступить принципу Конечной Цели человечества, хотя Кропоткин именно что стремился уничтожить единые сверхличные цели, жизнь должна двигаться интересами добровольных союзов.
Наука, надеется Хаксли, когда-нибудь позволит находить различия между людьми, чтобы каждый мог занять подходящее ему место, — да какой же индивидуалист сочтет какое бы то ни было место для себя подходящим! Свобода — это вечная неудовлетворенность. Пока что довольство своей судьбой в свободном мире отнюдь не растет, судя по доходам психотерапевтов и потреблению антидепрессантов. Все большее число людей протестует даже против полового предопределения, борется за равенство полов, делает операции по перемене пола.
Будущее, пророчествует Хаксли, — это или милитаризированные национальные государства, сдерживаемые атомной бомбой, или одно наднациональное тоталитарное государство. Возможно, и так. Но утвердиться это наднациональное тоталитарное государство может лишь ценой таких чудовищных катаклизмов, что войти в этот дивный новый мир будет, пожалуй, и некому.
И вечный бой…
Или вечный покой.
Форд Мэдокс ФордДавние огни — недавние размышления. Воспоминания молодого человекаПеревод и вступление Ксении Атаровой
Форд Мэдокс Форд (1873–1939, наст. имя Форд Херманн Хеффер) — писатель, широко известный у себя на родине, но мало знакомый нашим читателям. На русский были переведены лишь два его романа — один, «Парад лицемерия», в далеком 1928 году, другой, «Солдат всегда солдат», — в 2004-м; а ведь это писатель удивительно плодовитый. Начинал с детских сказок и стихов, создал тридцать романов (в том числе три в соавторстве с Джозефом Конрадом), ему принадлежат литературные биографии, эссе, книги по истории и культуре, памфлеты, мемуары…
Важное место не только в биографии Форда, но и в истории английской литературы занимает его издательская деятельность — выпуск ежемесячника «Инглиш ревью» (1908–1911), где печатались Харди, Генри Джеймс, Голсуорси, Конрад, Д. Г. Лоуренс, Уэллс, а позднее — «Трансатлантик ревью» (1924–1925), где был представлен цвет европейского авангарда — Гертруда Стайн, Джойс, Дос Пассос, Тристан Тцара и где заместителем главного редактора был Эрнест Хэмингуэй.
Во время Первой мировой войны Форд участвовал в боевых действиях, был контужен в битве при Сомме. После войны взял литературный псевдоним, использовав фамилию деда, Форда Мэдокса Брауна, знаменитого живописца, близкого художникам Прерафаэлитского братства, в лондонском доме которого на Фицрой-сквер писатель жил с 1889 года.
Мемуарная книга Форда, из которой мы публикуем первую главу, в нью-йоркском издании названа «Воспоминания и впечатления. Очерк атмосферы». И действительно автор передает именно «атмосферу» английской художественной жизни последней трети XIX века, причем тех слоев культурной элиты, которая находилась в оппозиции к официальному искусству, культивируемому, прежде всего, Королевской академией художеств. Средоточием этого диссидентства, этого викторианского авангарда представляется писателю дом его деда на Фицрой-сквер, который посещали, помимо прерафаэлитов (Д. Г. Россетти, его брата Уильяма и сестры Кристины, Уильяма Морриса, Бёрн-Джонса), и Э. Суинберн, и Джон Рёскин, и Оскар Уайльд, и даже Тургенев и Золя.
Ценно и то, что «атмосфера» того времени не описана искусствоведом, ретроспективно изучающим эпоху, о которой существуют десятки монографий, а воссоздана свидетелем описываемых событий, какими они запомнились ребенку, а чуть позднее, подростку, который почти в сорокалетнем возрасте обратился к своим давним впечатлениям из боязни, что со временем они начнут тускнеть.
Форда называли импрессионистом, и он соглашался с таким ярлыком: «Мы приняли без больших колебаний клеймо ‘импрессионисты’, которым нас наградили, — пишет он о себе и о близких ему по духу Джозефе Конраде и Генри Джеймсе. — Мы видели, что Жизнь не повествует — она обжигает наш ум впечатлениями».
В предисловии к своим мемуарам он пишет: «…Эта книга — книга впечатлений… Хотя многое уже написано о рассказанных здесь фактах, но никто не попытался чистосердечно и вдумчиво передать атмосферу этих двадцати пяти лет. Короче говоря, в этой книге полно неточностей с точки зрения фактов, но она абсолютно точна в отношении атмосферы».
Ближний круг
У Теккерея читаем:
По дороге в сити мистер Ньюком заехал взглянуть на новый дом (№ 20, Фицрой-сквер), который его брат, полковник, арендовал в доле со своим индийским приятелем мистером Бинни… Дом просторный, но, надо признать, мрачноватый и обветшалый. В недалеком прошлом там была школа для девочек. След, оставленный медной табличкой мадам Латур, был все еще заметен на высокой черной двери, жизнерадостно украшенной в стиле конца прошлого века похоронной урной по центру и гирляндами и оленьими рогами по бокам… Мрачные кухни. Мрачные конюшни. Длинные темные коридоры; оранжереи с потрескавшимися стеклами; полуразрушенная ванная комната с уныло капающей водой из бака; широкая белокаменная лестница, несущая все отпечатки грустного облика дома в целом; но полковник считал его вполне жизнерадостным и приятным и обставил на скорую руку. — «Ньюкомы»[39].
И именно в этом доме полковника Ньюкома я впервые открыл глаза, если не на дневной свет, то на любые зрительные впечатления, которые с той поры не изгладились из памяти. Живо помню, как, еще совсем маленьким, я весь дрожал, стоя на пороге, при мысли, что огромная каменная урна, замшелая, в пятнах копоти, украшенная вместо ручек массивной оленьей головой и поддерживаемая каменой плиткой не больше книги формата фолио, может упасть и размозжить мне голову. Такая возможность, помнится, не раз обсуждалась друзьями Мэдокса Брауна.
Форд Мэдокс Браун, создатель полотен «Труд» и «Прощание с Англией», первый художник в Англии, если не во всем мире, который пытался передать свет именно таким, каким его видел, был в то время на пике своих творческих сил, своей репутации и материального благополучия. Доход от его картин был значительным, и так как он был прекрасным собеседником, замечательным хозяином, необычно и неразумно щедрым — огромный строгий и довольно мрачный дом стал местом встреч почти всех фрондирующих интеллектуалов того времени. Между 1870 и 1880-ми годами собственно Прерафаэлитское движение было уже далеко позади, но эстетизм, который тоже называли прерафаэлитизмом, набирал силу, и душой этого движения был Мэдокс Браун. Я помню его пышущим здоровьем, с седой бородой лопатой и копной седых волос, разделенных на прямой пробор и падающих на уши, — ну прямо король червей из карточной колоды. По своим пристрастиям и повадкам — особенно во время приступов подагры — он был бранчливым старомодным тори; однако взгляды и жизненные обстоятельства сделали его революционером-романтиком. Под конец жизни он, кажется, даже называл себя анархистом, и бог вам в помощь, если вы, хоть в малейшей степени, усомнитесь в сем экстравагантном утверждении. Но он любил красивую позу, как и почти все его друзья.
В ближнем круге тех, кто создавал и поддерживал эстетическое движение, не было никакой томной меланхолии. Что касается мужчин, они были дюжие, страстные люди, очень восторженные, очень романтичные и поразительно задиристые. Ни в Россетти, ни в Бёрн-Джонсе, ни в Уильяме Моррисе, ни в П. П. Маршалле — а они и были главными приверженцами фирмы «Моррис и Ко», подарившей эстетизм западному миру, — не было ни малейшего стремления к существованию в аромате лилий. Уже внешний круг, ученики, развили это похвальное стремление к поэтической бледности, к обтягивающим одеяниям и аскетической внешности. Думается, Оскар Уайльд первым сформулировал эту поэтическую вегетарианскую теорию жизни в студии Мэдокса Брауна на Фицрой-сквер. Нет, в лидерах движения было мало аромата лилий! Так, один из любимых анекдотов Мэдокса Брауна — во всяком случае, он рассказывал его с особым смаком — был о том, как Уильям Моррис, выйдя на площадку лестницы в помещении «Фирмы» на Рэд-Лайон-сквер, кричал вниз: «Мэри, эти шесть яиц были испорченные. Я их съел, но чтобы такое больше не повторялось!».
А еще у Морриса было обыкновение в любое время года ежедневно съедать за ланчем по ростбифу и сливовому пудингу — и чтобы пудинги были большими. Как-то раз на той же лестничной площадке он заорал: «Мэри, и это ты называешь пудингом!»
Он держал на кончике вилки пудинг размером с обычную чайную чашку. И вот, присовокупив попреки, он швырнул еду вниз, прямо на макушку Мэри. Не стоит считать это проявлением дикости у художника и поэта. Мэри до конца своих дней была одной из самых преданных приверженцев «Фирмы». Нет, это просто был полнокровный жест, присущий этому кругу.
Так же как и другой анекдот Мэдокса Брауна о том, как он заставил Морриса сидеть в полной неподвижности, уверяя, будто рисует его портрет, в то время, как мистер Артур Хьюз потихоньку запутывал узлами пряди его длинных волос ради удовольствия насладиться взрывом, который непременно последует, когда освобожденный Топси — а друзья всегда называли Морриса Топси — по привычке запустит в волосы свои пальцы. В этот анекдот мне всегда было трудно поверить. Однако так как Мэдокс Браун рассказывал его чаще других, за ним в реальности несомненно должно было что-то стоять.